В этой чистенькой чайной,где плафоны зажглись,за столом не случайномашинисты сошлись.Занялись разговором,отойдя от работ,пред отправкою скоройв Узловую на слет.Веселы и плечисты,хороши на лицо,говорят машинисты,попивая пивцо.Рук неспешных движеньев подтверждение слов —словно бы продолженьетех стальных рычагов;словно бы отраженьеза столом небольшимсвоего уваженьяк содеповцам своим.Кружки пенятся пеной,а они за столомпродолжают степенноразговор вчетвером.Первый — храбрым фальцетом,добрым басом — другой:не о том да об этом —о работе самой.И, понятно, мы самивозле кружек своихза другими столамимолча слушаем их.И вздыхаем согласнотам, где надо как раз,будто тоже причастнык их работе сейчас.За столами другиминаблюдаем сполна,как сидит вместе с нимимолодая жена.Скрыла плечи и шеюпод пуховым платком,и гордясь и робеяв окруженье таком.Раскраснелась
не слишком.Рот задумчиво сжат.И нетронуто «мишки»на тарелке лежат.С удивлением чистымкаждый слушать готовчетырех машинистов,четырех мастеров.Громыхают составыда недальних путях…Машинисты державыговорят о делах.1959 Павлодар
143. «Взгляд глубокий и чистый…»
Взгляд глубокий и чистый,не старушечья стать.Здравствуй, мать коммунистов,здравствуй, русская мать.Дети той колыбели,что качала она,надевали шинели,воевали сполна.До конца воевали.И звенели потомордена и медализа победным столом.Голова поседела.Ты, подруга и мать,стать и бабкой успела,и прабабушкой стать.Есть ли семьи на светебольше этой семьи?Всюду трудятся дети,всюду внуки твои.Ты — в извечном движенье,удивляющем нас.На тебя с уваженьемвсе мы смотрим сейчас.И с любовью нетленнойпосылаем вдогонсвой гражданский, военный,свой всеобщий поклон.1959
144. АЛЕКСАНДРУ РЕШЕТОВУ
Тридцать лет томуназад я узнал воочьюне дворцовый Петроград —Ленинград рабочий.И доныне помнить радс обожаньем редкимдымный зимний Ленинградпервой пятилетки.Трубы города того —каменные вышки,воспевателей егов худеньких пальтишках.Мы ходили в дальний срокпо путям таковским,ленинградский паренекс пареньком московским.Не на танцах и балах,не в паркетном зале,а в путиловских цехахвместе выступали.Жили мы с тобой тогда,юные, худые,как ударники труда,люди заводские.Так прими же в новый срокмой привет отменный,Сашка Решетов, дружок,юбиляр почтенный.1959
145. НАТАЛИ
Уйдя с испугу в тихость быта,живя спокойно и тепло,ты думала, что всё забытои всё травою поросло.Детей задумчиво лаская,старела как жена и мать…Напрасный труд, мадам Ланская,тебе от нас не убежать!То племя, честное и злое,тот русский нынешний народ,и под могильною землеютебя отыщет и найдет.Еще живя в сыром подвале,где пахли плесенью углы,мы их по пальцам сосчитали,твои дворцовые балы.И не забыли тот, в который,раба страстишечек своих,толкалась ты на верхних хорахсреди чиновниц и купчих.И, замирая то и дело,боясь, чтоб Пушкин не узнал,с мольбою жадною гляделав ту бездну, где крутился бал.Мы не забыли и сегодня,что для тебя, дитя балов,был мелкий шепот старой сводниважнее пушкинских стихов.1959 Ленинград
146. ПЕТР И АЛЕКСЕЙ
Петр, Петр, свершились сроки.Небо зимнее в полумгле.Неподвижно бледнеют щеки,и рука лежит на столе —та, что миловала и карала,управляла Россией всей,плечи женские обнималаи осаживала коней.День — в чертогах, а год — в дорогах,по-мужицкому широка,в поцелуях, в слезах, в ожогахимператорская рука.Слова вымолвить не умея,ужасаясь судьбе своей,скорбно вытянувшись, пред неюзамер слабостный Алексей.Знает он, молодой наследник,но не может поднять свой взгляд:этот день для него последний —не помилуют, не простят.Он не слушает и не видит,сжав безвольно свой узкий рот.До отчаянья ненавидитвсё, чем ныне страна живет.Не зазубренными мечами,не под ядрами батарей —утоляет себя свечами,любит благовест и елей.Тайным мыслям подвержен слишком,тих и косен до дурноты.«На кого ты пошел, мальчишка,с кем тягаться задумал ты?Не начетчики и кликуши,подвывающие в ночи, —молодые нужны мне души,бомбардиры и трубачи.Это все-таки в нем до муки,через чресла моей жены,и усмешка моя, и рукинеумело повторены.Но, до боли души тоскуя,отправляя тебя в тюрьму,по-отцовски не поцелую,на прощанье не обниму.Рот твой слабый и лоб твой белыйнадо будет скорей забыть.Ох, нелегкое это дело —самодержцем российским быть!..»Солнце утренним светит светом,чистый снег серебрит окно.Молча сделано дело это,всё заранее решено…Зимним вечером возвращаясьпо дымящимся мостовым,уважительно я склоняюсьперед памятником твоим.Молча скачет державный генийпо земле — из конца в конец.Тусклый венчик его мучений,императорский твой венец.1945–1949 Ленинград
147. ВЕТКА ХЛОПКА
Скажу открыто, а не в скобках,что я от солнца на морозне что-нибудь, а ветку хлопкаиз путешествия привез.Она пришлась мне очень кстати,я в самом деле счастлив был,когда узбекский председательее мне в поле подарил.Всё по-иному осветилось,стал как-то праздничнее домлишь оттого, что поместиласьта ветка солнца над столом.Не из кокетства, не из позыя заявляю, не тая:она мне лучше влажной розы,нужнее пенья соловья.Не то чтоб в этот век железный,топча прелестные цветы,не принимал я бесполезной,щемящей душу красоты.Но мне дороже ветка хлопкане только пользою простой,а и своею неторопкой,своей рабочей красотой.Пускай она зимой и летом,попав из Азии сюда,всё наполняет мягким светом,дыханьем мира и труда.1960 Ташкент
148. СОБАКА
Объезжая восточный край —и высоты его, и дали, —сквозь жару и пылищу — в райнеожиданно мы попали.Здесь, храня красоту своюза надежной стеной дувала,всё цвело, как цветет в раю,всё
по-райски благоухало.Тут владычили тишь да ясь,шевелились цветы и листья.И висели кругом, светясь,винограда большие кисти.Шелковица. Айва. Платан.И на фоне листвы и глинысинеокий скакал джейран,распускали хвосты павлины.Мы, попав в этот малый райна разбитом автомобиле,ели дыни и пили чайи джейрана из рук кормили.Он, умея просить без слов,ноги мило сгибал в коленках.Гладил спину его Светлов,и снимался с ним Евтушенко.С ними будучи наравне,я успел увидать, однако,что от пиршества в сторонеодиноко лежит собака.К нам не ластится, не визжит,плотью, видимо, понимая,что ее шелудивый видоскорбляет красоты рая.Хватит жаться тебе к стене,потянись широко и гордо,подойди, не боясь, ко мне,положи на колено морду.Ты мне дорог почти до слез,я таких, как ты, обожаю,верный, храбрый дворовый пес,ты, собака сторожевая.1960 Ташкент
149. РЕЧЬ ФИДЕЛЯ КАСТРО В НЬЮ-ЙОРКЕ
Зароптали захлопал восторженнозал —это с дальнего кресламедлительно встали к трибуне пошел —казуистам на страх —вождь кубинцевв солдатских своих башмаках.Пусть проборам и усикамта бородаужасающей кажется —что за беда?Ни для сладеньких фраз,ни для тонких остротне годитсяохрипший ораторский рот.Непривычныдля их респектабельных месттвой внушительный рости решающий жест.А зачем их жалеть,для чего их беречь?Пусть послушаютэту нелегкую речь.С ними прямо и грубо —так время велит —Революция Кубысама говорит.На таком же подъеме,таким языкомразговаривал некогданаш Совнарком.И теперь,если надо друзей защитить,мы умеемтаким языком говорить.И теперь,если надо врагов покарать,мы умеемтакие же речи держать.1960
150. ПИСЬМО К ДРУГУ-СТИХОТВОРЦУ
Михаилу Луконину
Меж неземной и средь житейскойтолпы поэтов небольшоймы — плебс. И вкус у нас плебейский,а не какой-нибудь иной.Но плебс совсем другого рода,а не такого, не того,что, тщась шагать в главе народа,плетется сам в хвосте его.Для песенок с пошибом старымне брали мы со стороныни семиструнную гитару,ни балалайку в три струны.И в небольшом фабричном залесредь чтения своих страницчечеткой, сдуру, не прельщалиряды смеющихся девиц.…Мы с теми даже вроде дружим,но сами вовсе не из тех,кому — до боли сердца — нуженлюбой, но все-таки успех.Мы не из тех, кто молодежистрочит намеки да интим.Мы сами это делать можем,да не желаем. Не хотим.Мы не хотим, чтоб нам вдогонку —оценка та совсем не впрок:«Ах, как он мил! Какой он тонкий!» —звучал прелестный голосок.Но это только отрицанье.А вдруг достойные умынас спросят: «Ну а что вы сами?»Действительно — что сами? Мы?Вдыхая жадно воздух здешний,с тобою вместе мы вдвоембез фейерверка, непоспешно,хоть время к вечеру, идем.Мы отвергаем за работой —не только я, не только ты —красивости или красотыдля социальной красоты.Мы добываем, торжествуяи глядя времени в лицо,не «мо», не хохму продувную,а просто красное словцо.Да, то словцо и то словечко,произнесенное в упор,что как истопленная печкаили в зазубринах топор.1960
151. ПОЭТЫ
Я не о тех золотоглавыхпевцах отеческой земли,что пили всласть из чаши славыи в антологии вошли.И не о тех полузаметныхсвидетелях прошедших лет,что всё же на листах газетныхоставили свой слабый след.Хочу сказать, хотя бы сжато,о тех, что, тщанью вопреки,так и ушли, не напечатаводной-единственной строки.В поселках и на полустанкахони — средь шумной толчеи —писали на служебных бланкахстихотворения свои.Над ученической тетрадкой,в желанье славы и добра,вздыхая горестно и сладко,они сидели до утра.Неясных замыслов величьеих души собственные жгло,но сквозь затор косноязычьяпробиться к людям не могло.Поэмы, сложенные в спешке,читали с пафосом онипод полускрытые усмешкиих сослуживцев и родни.Ах, сколько их прошло по светуот тех до нынешних времен,таких неузнанных поэтови нерасслышанных имен!Всех бедных братьев, что к потомкамне проложили торный путь,считаю долгом пусть негромко,но благодарно помянуть.Ведь музы Пушкина и Блока,найдя подвал или чердак,их посещали ненароком,к ним забегали просто так.Их лбов таинственно касались,дарили две минуты ими, улыбнувшись, возвращалисьназад, к властителям своим.1960
152. БОРИС КОРНИЛОВ
Из тьмы забвенья воскрешенный,ты снова встретился со мной,пудовой гирею крещенный,ширококостый и хмельной.Не изощренный томный барин —деревни и заставы сын,лицом и глазками татарин,а по ухватке славянин.Веселый друг и сильный малый,а не жантильный вертопрах,приземистый, короткопалый,в каких-то шрамах и буграх.То — буйный, то — смиренно-кроткий,то — предающийся греху,в расстегнутой косоворотке,в боярской шубе на меху.Ты чужд был залам и салонам,так, как чужды навернякадиванам мягкого вагонакушак и шапка ямщика.И песни были!.. Что за песни!Ты их записывал пером,вольготно сидя, как наездник,а не как писарь за столом.А вечером, простившись с музой,шагал, куда печаль влекла,и целый час трещали лузыу биллиардного стола.Случалось мне с тобою рядомбродить до ранней синевывдоль по проспектам Ленинграда,по переулочкам Москвы.И я считал большою честью,да и теперь считать готов,что брат старшой со мною вместегулял до утренних гудков.Всё это внешние приметы,быть может, резкие — прости.Я б в душу самую поэтахотел читателя ввести.Но это вряд ли мне по силам,да и нужды особой нет,раз ты опять запел, Корнилов,наш сотоварищ и поэт.1960