Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения. 1915-1940 Проза. Письма. Собрание сочинений
Шрифт:
Опять вкушаешь песни золотые, Бог с голубой прохладою зрачков, как будто я влюблен в тебя впервые, а за спиной не тысячи веков.

И в последнем отчаянье есть радость, и гибель не страшна тому, кто в своей любви к миру претворил в красоту и мрак, и ненастье, и самую смерть:

Ворча, раздавит лапою тяжелой чудовище автобуса тупое — на камнях, сморщенных его ленивым брюхом… Так кончится, что было душной школой… по
классам жизни заточенным слухом,
но помнящим мучительно иное.
Лишь каменные тихие святые и голуби, слетающие к ним, да вот еще любви комочек снежный напрасно длят часы мои пустые. Но будет прав мой тесный, неизбежный последний час — гудок, бензинный дым, сухой асфальт и кто-то нежный-нежный.

Любовь и смерть — лучшие краски на палитре Творца. Чтобы постичь безмерное сияние любовного пути, должно взглянуть на него из-под сени гробового входа. Но любовные страдания в узком смысле этого слова чужды поэту. Его любовь разделена. К одиночеству и раздумью о смерти толкает его не любовная мука, а притупленное, приглушенное повседневностью чувство жизни. В созерцании смерти на кладбище поэт ищет и находит оправдание тому обманчивому и мимолетному, что в «кулисах стен» казалось столь скучным и отвратным. Как проникновенно звучит:

Жизнь пролетает точно тень от птицы. Спеши исполнить всё, пока ты жив.

Это стихотворение («В лесу крестов…») о смерти, несмотря на отсутствие в нем трагически вдохновенной антитезы — вообще лучшее в сборнике. Поэт достиг в нем большого мастерства.

Символом примирения является Ева — Ева-женщина, прельстительная и жаждущая плоть, мистически перевоплощенная Евой-женой и матерью. Любовь возносится на степень долга, идеальной обязанности.

Как мало надо нам с тобою, Ева. Без гнева жить и трепетать потом, когда наш дом от крыши до порога наполнит бога маленького крик — его язык еще невнятный людям, и позабудем для него мы свой — земной язык, отчаяньем сожженный и искушенный внутренним огнем.

Для сложных переживаний в большинстве стихов найдены поэтом свои образы — свой язык. Всякое истинное искание в искусстве отдает косноязычием. Для обычных переживаний имеются под рукой готовые штампы, гладкие формы, гладкие слова. Временами тяжелый, перегруженный стиль Гомолицкого свидетельствует о напряженной борьбе поэта с собой и с готовыми образцами.

В книжку Гомолицкого надо вчитаться, она написана не для любителей поэзии, а для любящих ее.

Социальный заказ и тема о смерти

Смерть всюду, всегда, неизменно. Неразлучна с ней жизнь золотая. Смертью дышет небесная твердь И всё, что живет, что трепещет, на заре расцветая… Шелли

В статье г. Бранда «О бунте созидающем», напечатанной в № 90 (20.IV. с. г.) «Молвы», я усмотрел некоторую логическую непоследовательность.

Г. Бранд пишет:

«Нельзя автору указывать, о чем он должен писать и как он должен писать. Нельзя требовать восхваления того, что автору противно, или порицания того, что ему любо.

Социальный заказ выхолащивает искусство, уродует его, делает

бледным, потухшим, бесплодным.

Но отрицание окончательное, в корне, социального заказа не влечет за собой закрывания глаз на то обстоятельство, что не всякое талантливое художественное произведение полезно в данное время и служит тому, что для данного народа, вот теперь, сейчас, является вопросом жизни или смерти».

Эти слова г. Бранда вызывают во мне сомнение.

Разве окончательное в корне отрицание социального заказа, не влекущее за собой закрывания глаз, можно назвать окончательным и коренным? Разве в таком подходе к искусству не кроется закрывание глаз на его постулаты, непризнание их в том или ином нюансе, этой подоплеке всякого истинного искусства?

Не замечая этого противоречия, отгораживая свое отношение к искусству от пресловутого метода социального заказа, г. Бранд, согласно вышеприведенной цитате, невольно подводит искусство под его ярмо.

Весьма неубедительно мне кажется и дальнейшее утверждение г. Бранда: «Почему-то распространен взгляд, — говорит он, — что как-то культурнее, утонченнее, красивее проповедовать смерть и говорить о потустороннем, забывая о земле…»

Это утверждение не только голословно, но является также выпадом в сторону тех, кто не пишет по рецепту г. Бранда: «жизнь это свет, тепло, солнце, движение, тогда как смерть — тьма, холод, неподвижность, гниение».

В опровержение мнения г. Бранда могу назвать не одно гениальное произведение мировой литературы, воспринимающее смерть в ином, грандиозном аспекте.

Возьмем для примера «Божественную Комедию» Данте. В ней поэт заставляет своих современников, бичуя их пороки, преступления и косность, взглянуть на себя, на свои пошлые горести и маленькие радости с той высоты, которая дается только заглянувшим в глаза смерти, ею умудренным.

Внимательно изучив литературные шедевры любой страны, мы не можем не убедиться в том, что все они подвизаются на земле sub specie aeternitatis.

Не составляют исключения и наши величайшие лирики: Лермонтов, Блок, Сологуб. И эпический гений Пушкина ярче всего сказался в нависших над бездной гибели и смерти поэмах: «Медный Всадник», «Моцарт и Сальери», «Дон Жуан» и в никем не превзойденном по глубине восприятия смертной стихии «Пире во время чумы».

А как же относился к смерти Толстой? Сторонился ли он ее, видел ли в ней только холод, тьму и гниение? Вспомним угасание князя Андрея, смерть Пети, смерть Ивана Ильича, вспомним замерзающего хозяина («Хозяин и работник»), вспомним рассказ «Три смерти».

Размер статьи не позволяет мне привести всех авторов, и тем более привести из них цитаты.

В свое время знаменитый химик Бартело сказал приблизительно следующее: «Мы должны работать так, как будто нам предстоит жить вечно». В словах его звучит тревога многих ученых, о которой они повествуют нам в своих дневниках или письмах к друзьям. Она по существу означает, что и наука не может дать человеку полного удовлетворения, вполне осмыслить его существование. Смерть и исходящие из нее духовные излучения занимают определенное и огромное место в душевной жизни каждого не механически мыслящего. Соприкоснувшись со смертью, человек впервые во всем трагизме своей обреченности становится лицом к лицу с вечностью, с Богом, с религией. Она, смерть, указывает ему его место в мироздании, подчеркивает сочетающиеся в нем взлеты в бессмертное с тяготением к бренному, к падению…

А тьма… косность… гниение… Они не в смерти, а в жизни самодовлеющей, в жизни самое себя утверждающей, в большевицких схемах, в большевицкой механизации бытия, сведения его к коммунистическому быту.

И не жизнь возносит человеческую личность в абсолют, а пребывающая на пороге вечности, смертью осиянная жизнь, вмещающая все запросы, все тайны.

Но, убоявшись вещего дыхания смерти, отвергая истину Бога, религии, большевики, это мертворожденное дитя вульгаризированной науки, неминуемо пришли к той мертвечине, где возможны не только литературный социальный заказ, но где возможно и дозволено всё — вплоть до полнейшего нравственного самоопустошения.

Поделиться с друзьями: