Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

III. УШЕДШЕЕ

37. ПАСХА {*}

На смерть отца

Я вижу облако сияющее, крышу, блестящую вдали, как зеркало… Я слышу, как дышит тень и каплет свет… Так как же нет тебя? Ты умер, а сегодня синеет влажный мир, грядет весна Господня, растет, зовет… Тебя же нет. Но если все ручьи о чуде вновь запели, но если перезвон и золото капели — не ослепительная ложь, а трепетный призыв, сладчайшее «воскресни», великое «цвети», — тогда ты в этой песне, ты в этом блеске, ты живешь!.. <16 апреля 1922>

38. «Молчи, не вспенивай души…» {*}

Молчи, не вспенивай души, не расточай своей печали, — чтоб слезы душу расцвечали в ненарушаемой тиши. Слезу — бесценный самоцвет, — таи в сокровищнице черной… В порыве скорби непокорной ты
погасил бы тайный свет.
Блаженно бережно таи дар лучезарный, дар страданья, — живую радугу, рыданья неизречимые свои… Чтоб в этот час твои уста, как бездыханные, молчали… Вот целомудрие печали, глубин священных чистота. <22 августа 1922>

39–40. ТРИСТАН

1 {*}
По водам траурным и лунным не лебедь легкая плывет, плывет ладья и звоном струнным луну лилейную зовет. Под небом нежным и блестящим ладью, поющую во сне, с увещеваньем шелестящим волна передает волне. В ней рыцарь раненый и юный склонен на блеклые шелка, и арфы ледяные струны ласкает бледная рука. И веют корабли далече, и не узнают никогда, что это плачет и лепечет — луна ли, ветер, иль вода… <Ноябрь 1921>
2 {*}
Я странник. Я Тристан. Я в рощах спал душистых и спал на ложе изо льда. Изольда, золото волос твоих волнистых во сне являлось мне всегда. Деревья надо мной цветущие змеились; другие, легкие, как сны, мерцали белизной. Изольда, мы сходились под сенью сумрачной сосны. Я тигра обагрял средь тьмы и аромата, и бег лисицы голубой я по снегу следил. Изольда, мы когда-то вдвоем охотились с тобой. Встречал я по пути гигантов белоглазых, ушистых сморщенных детей. В полночных небесах, Изольда, в их алмазах ты не прочтешь судьбы моей. 30 августа 1921

41. «Ты видишь перстень мой? За звезды, за каменья…» {*}

Ты видишь перстень мой? За звезды, за каменья, горящие на дне, в хрустальных тайниках, и на заломленных русалочьих руках, его я не отдам. Нет глубже упоенья, нет сладостней тоски, чем любоваться им в те чуткие часы, средь ночи одинокой, когда бывает дух ласкаем и язвим воспоминаньями о родине далекой… И многоцветные мне чудятся года, и колокольчики лиловые смеются; над полем небеса колеблются и льются, и жаворонка звон мерцает, как звезда… О прошлое мое, я сетовать не вправе! О Родина моя, везде со мною ты! Есть перстень у меня: крупица красоты, росинка русская в потускнувшей оправе… <29 января 1922>

42. «Я помню только дух сосновый…»

Я помню только дух сосновый, удары дятла, тень и свет… Моряк косматый и суровый, хожу по водам много лет. Во мгле выглядываю сушу и для кого-то берегу татуированную душу и бирюзовую серьгу. В глуши морей, в лазури мрачной, в прибрежном дымном кабаке — я помню свято стук прозрачный цветного дятла в сосняке.

43. РОЖДЕСТВО {*}

Мой календарь полуопалый пунцовой цифрою зацвел; на стекла пальмы и опалы мороз колдующий навел. Перистым вылился узором, лучистой выгнулся дугой, и мандаринами и бором в гостиной пахнет голубой. 23 сентября 1921; Берлин

44. НА СЕЛЬСКОМ КЛАДБИЩЕ {*}

На кладбище — солнце, сирень и березки и капли дождя на блестящих крестах. Местами отлипли сквозные полоски и в трубки свернулись на светлых стволах. Люблю целовать их янтарные раны, люблю их стыдливые гладить листки… То медом повеет с соседней поляны, то тиной потянет с недальной реки. Прозрачны и влажны зеленые тени. Кузнечики тикают — шепчут кусты, — и бледные крестики тихой сирени кропят на могилах сырые кресты. <19 ноября 1922>

45. VIOLA TRICOLOR {*}

Анютины-глазки, веселые-глазки, в угрюмое марево наших пустынь глядите вы редко из ласковой сказки, из мира забытых святынь. Анютины-глазки… Расплывчато вьется по черному бархату мягкий узор, лиловый и желтый, — и кротко смеется цветов целомудренный взор. Мы к чистой звезде потеряли дорогу, мы много страдали, котомки пусты, мы очень устали… Скажите вы Богу, скажите об этом, цветы. Простим ли страданью, найдем ли звезду мы? Анютины-глазки, молитесь за нас, чтоб стали все люди, их чувства и думы, немного похожи на вас. <21 августа 1921>

46. В

ЗВЕРИНЦЕ {*}

Тут не звери — тут боги живут. Ослепленный любуется люд павлинами, львами… А меня почему-то привлек ты, пушистый, ушастый зверек с большими глазами. Отыскал тебя в дальних краях путешественник в синих очках, в кокосовой шапке и, с добычей вернувшись назад, написал по-латыни доклад о складке на лапке. Ходит, ходит, не видя людей, желтый лев за решеткой своей, как маятник медный; рядом белый сияет павлин… Кто заметит тебя? Ты один, тушканчик мой бедный. И с тоскою великой любви я в глаза углубляюсь твои, большие, больные: в них вся жалоба жизни моей, в них предсмертная кротость детей, страданья родные… <3 октября 1922>

47. НОЧНЫЕ БАБОЧКИ {*}

Я помню вечера в начале листопада, ночную глубину тоскующего сада, где дуба одного листва еще густа; и млеет мглистая густая темнота под ветками его, и нежные ночницы еще к нему летят в лиловый сонный час: трепещут в темноте незримые ресницы, порхают призраки пушистые… Для вас, ночные бабочки, приманку я готовлю: предчувствуя с утра удачливую ловлю, я пиво пьяное смешаю пополам с согретой патокой, потом прибавлю рому. И в сад я выхожу, к туманам, к чудесам, и липким золотом я мажу по сырому дубовому стволу, и с кисти каплет сок, по трещинам ползет, блестящий и пахучий… Шафранный шар луны всплывает из-за тучи, и дуб, сообщник мой, развесист и высок. Впитал он не одно земное сновиденье; я жду в лиловой мгле, и он со мною ждет. И вот, таинственно-внезапно, как паденье звезды, — задумчиво-беззвучно, как полет цветочного пушка, — одна, затем другая тень малая скользит, белеясь и мигая: рождаются во тьме седые мотыльки. На ствол я навожу круг лампочки карманной и вижу: пять ночниц вбирают сок дурманный, блаженно выпустив витые хоботки и крылья серые на розовой подкладке подняв, оцепенев, — и вдруг, взмахнув крылом скрываются во мрак — и вновь на запах сладкий слетаются легко. Стою перед стволом, внимательно слежу наряд их полуявный, окраску и узор, и, выбрав мотылька, над самою корой я всплескиваю плавно белесой кисеей широкого сачка. Чудесные часы! Восторг воспоминанья! Волнуется душа… Латинские названья кружатся в голове, — а ночь тепла, мутна… Висит в набухшей мгле лимон луны огромный. Вдали, между ветвей, за клумбами, за темной площадкою, — горят в усадьбе три окна. Оттуда в должный час меня окликнуть можно, сказать, что спать пора, и, выглянув в окно, увидеть: черный сад, фонарик осторожный, мелькнувшего сачка белесое пятно… И возвращаюсь я с добычею воздушной: еще стучится жизнь о стенки коробка, на вату лью эфир, холодный, сладко-душный; под грудку я беру малютку мотылька, — слабеет, гаснет он — крылатый человечек, и в пробковую щель меж липовых дощечек поимки бережно я вкалываю в ряд. Усните, крылышки, глазастые головки, тончайшие сяжки!.. Вот пухлый шелкопряд, рябой, как палый лист; вот крылья черной совки с жемчужной ижицей на жилке узловой; вот веер крохотный с бахромкой световой; вот кроткий старичок, монашек в темной рясе — и вот царевна их, невеста ветерка: две ленты бархата на розовом атласе, фламинговый пушок на кончике брюшка… Спасибо, нежные!.. шли годы за годами, вы таяли с теплом и вспыхивали вновь. Неизъяснимую я чувствовал любовь, мечтательно склонясь над вашими рядами в стеклянных ящиках душистых и сухих, как легкие листы больших, поблекших библий с цветами блеклыми, заложенными в них… Не знаю, мотыльки, быть может, вы погибли; проникла плесень, моль, подъели червячки, сломались крылышки, и лапки, и сяжки, — иль руки грубые заветный шкап открыли и хрустнуло стекло, — и вы превращены в цветную горсточку благоуханной пыли… Не знаю, нежные, — но из чужой страны гляжу я в глубину тоскующего сада; я помню вечера в начале листопада, и дуб мой на лугу, и запах медовой, и желтую луну над черными ветвями, — и плачу, и лечу, и в сумерки я с вами витаю и дышу под ласковой листвой. <15 марта 1922>

IV. ДВИЖЕНЬЕ

48. В ПОЕЗДЕ {*}

Я выехал давно, и вечер неродной рдел над равниною нерусской, и стихословили колеса подо мной, и я уснул на лавке узкой. Мне снились дачные вокзалы, смех, весна, и, окруженный тряской бездной, очнулся я, привстал, и ночь была душна, и замедлялся ямб железный. По занавеске свет, как призрак, проходил. Внимая трепету и тренью смолкающих колес, я раму опустил: пахнуло сыростью, сиренью. Была передо мной вся молодость моя: плетень, рябина подле клена, чернеющий навес, и мокрая скамья, и станционная икона. И это длилось миг… Блестя, поплыли прочь скамья, кусты, фонарь смиренный. Вот хлынула опять чудовищная ночь, и мчусь я, крошечный и пленный. Дорога черная, без цели, без конца, толчки глухие, вздох и выдох, и жалоба колес, как повесть беглеца о прежних тюрьмах и обидах. 4 июля 1921; Груневальд
Поделиться с друзьями: