Столп. Артамон Матвеев
Шрифт:
Заступник светоотеческого обряда был на вид бодрым, смотрел весело. Осенил десятника крестным знамением, улыбнулся по-родственному.
— Здравствуй, добрый человек! Вместе с нами прислан стужи лютые терпеть, ночи без рассветов, дни без закатов. Не унывай, земля здесь — чудо Божие, вернёшься в Москву — ещё и затоскуешь по Пустозерску.
Никита распалился было оборвать говоруна, однако ж дослушал и, дивясь сам себе, заговорил с расстригой:
— Сколько лет тебе, батька? У товарищей твоих по седине белая пороша, а у тебя и морщин-то нет!
— Постарше я и Фёдора, и Епифания, и патриарха вашего, Якимки! Пятьдесят седьмой год небо копчу. — Сложил персты по-старому, поцеловал. — Заботы состариться не дают.
— Кому же ты в яме своей помог?
— Да перво-наперво царю Алексею! Не помог — молился о Божьей помощи. О боярыне да княгине, гладом умученных в Боровске... О Киприане, старце блаженном — голову ему в Ижме отсекли. О всей России молюсь. Ведаю, грешник окаянный, не достоин ног целовать у той же Федосьи Прокопьевны, матери Феодоры в иночестве, а молился и молюсь за неё, яко отец о дщери! — Поклонился вдруг десятнику. — Что обо мне калякать? Скажи хоть словцо, какова в Москве жизнь. Десятый год отринут от сорока сороков.
— Москва-то? — усмехнулся Никита. — Пепелище. В прошлом году девятого июня наполовину выгорела. Казанская церковь на Красной площади и та чуть было не занялась.
— Да ведь каменная!
— Ставни деревянные, ограда. Ограда сгорела, кресты на могилках сгорели. Царь Фёдор Алексеевич каменную ныне Москву строит.
— Людей-то хоть, верных христиан, не жгут, прости меня Господи?!
— Жгут таких, как ты, супротивников царя и патриарха. В Казани тридесять человек за раскол в срубы поставили, в Боровске четыренадесять. Во Владимире — шестерых. Смотри, батька, не серди царя, и вам будет та же участь! — сказал и поскорее отошёл от ямы, не услышать бы ответа, о коем положено властям доносить.
Дождавшись ночи, Аввакум пробрался в яму Епифания, кликнул Лазаря, не обошёл и духовного недруга своего дьякона Фёдора. Распря меж ними поутихла.
Говорили о московском пожаре — знамении Господнем новому самодержцу, об огненной казни сподвижников в Казани, во Владимире, в Боровске...
— И в Нижнем жгли, — сказал Фёдор, — мне сын писал о том.
— И в Сибири воеводы до срубов охочи. — Лазарь с глаз своих собрал слёзы в ладонь и приложился к ним как к мощам.
— Что он, огонь, русакам природным! — воскликнул Аввакум. — Нас жгут, а мы и сами в огнь! В Закудемском стану, на родине моей, тысячи две ушли к Богу своей волей.
— А в Пошехонье? — вздохнул и перекрестился Епифаний. — Много там людей сожглось.
— Вся Россия чадом исходит, но силён сатана, залепил глаза и уши и Алексею, и сыну его, Федьке! — Аввакум устало поник головой. — Наши верные от нас ждут слова о гарях. По мне — блажен извол сей!
— Батька! Батька! — Епифаний ткнулся головой в колени Аввакуму. — Судьбу Бог даёт.
— Бог даёт дыхание, а воля — быть с Богом али с сатаной — твоя. Нет, милые! Русакам истинным — дьяволу угождать не пристало. Мы народ самим Исусом ведомый. Семён Иванович Крашенинников, земляк мой, ныне инок, прислал мне речи младенцев, готовых за Христа пострадать. Так и рекут: пойдём в огнь. На том свете нам рубахи золотые дадут, сапоги красные, мёду, орехов, яблоков довольно!..
— Отец Аввакум! Страшно тебя слушать. — Дьякон Фёдор черпнул воды, испил, остаток плеснул в ладонь, отёр лицо.
Аввакум взял его за плечи:
— Ты, Фёдор, пойми. Царю и властям станет неповадно людей жечь, когда увидят — не страшен огнь православному человеку. От них, антихристов, сами в огнь бегут, лишь бы сатане не послужить!
— Блаженны принявшие огненное крещение! — задохнулся от слёз Лазарь.
— Блаженны! — заплакал Епифаний.
— Блаженны. — Фёдор сжал ладонями пылающую голову. — Боже мой! Вот до чего дожила Святая Русь!
— Блажен, говорю, извол сей, о Господи! — закричал на них Аввакум.
В ту же ночь написал протопоп иноку Симеону, духовному чаду своему, пространное
письмо. Вместо приветствия сорвалось выстраданное: «Чадо Семионе, на горе я родился». А закончил помином гонимых покойными царём Алексеем и Никоном.«И оттоле двадесяте три лета и пол-лета и месяц по сё время беспрестани жгут и вешают праведников Христовых...»
Закончил письмо к Симеону, а пламя в душе не унимается, бушует. И дабы не спалить самого себя огненным словом, намахал Аввакум письмо ко всем чадам, горемыкам верным, ищущим живота вечного.
«О братие и сёстры! Радейте и не ослабейте. Великий старец Аввакум благословляет и вечную вам память любезно воспевает. Да всё огнём сгорите! Приближися — по семо, старче, с седыми своими власы, приникни о невесто, с девическою красотою. Воззри в сию книгу, священную тетрадь, егда мы вас мутим и обманываем. Зрите слог словес и чья рука! Не буди нам вам лгать и на святых клеветати: сам сие чертал великий Аввакум, славный страдалец, второй во всём Павел» [51] .
51
Возможно, это письмо подделка или одна из редакций подлинного послания Аввакума. «Псом и нищим», «врагом окаянным» протопоп себя называл, но нигде «великим» да еще «вторым Павлом».
И когда утром пришёл к яме десятник Никита Солоношник, протопоп окликнул его и подал ему письма:
— Доставь жаждущим испить из моего колодца.
Принял Никита послания опального протопопа. Руки жгло, сердце от страха умирало, но принял, ибо кто же не любит на Русской земле правду уст, за которую грозят разорением, пыткой и смертью.
8
Укропом пахло. Цветов из немецких стран не успели доставить, и Фёдор Алексеевич велел вокруг пруда перед Дворцом укроп посадить. Запах приятный, и видом Африка, если снизу-то смотреть.
Ко дню рождения Петра, а родились оба 30 мая, на преподобного Исаакия, — Фёдор подарил брату потешный корабль, доставшийся от Матвеева, и ещё один подарок оставил про запас, себе и брату на добрую потеху.
Иван Максимыч Языков поджёг тонкий фитилёк, проложенный вдоль борта, и все двадцать пушек пальнули одна за другой. Кораблик окутался дымом, ядра улетели на две, на три сажени.
Глаза Петра сияли.
— Дай! — сказал он брату.
— Что тебе? — не понял Фёдор.
— Пущу. Сам пущу!
— Пускай, — согласился Фёдор.
Пётр развернул корабль носом к простору, толкнул. Тут, на счастье, подул ветер, паруса напряглись, и корабль, оставляя за собой след, ходко полетел к другому берегу. Фёдор и Пётр кинулись через дебри укропа встретить корабль.
Боярин Иван Михайлович, старший в роду Милославских, глядел на игру братьев в окошко. От того глядения глаз у боярина дёргался. Пётр — отродье Нарышкиных. Фёдор больше года в царях, а потеснить удалось пока что одного Кириллу Полуэктовича. У него забрали приказы Большой казны и Большого прихода. Оба этих приказа перешли к Ивану Михайловичу, но пора было кончать с царицыными братьями, с Иваном и Афанасием. Под них и Богдан Матвеевич Хитрово копает, и сестрица его досужая, Анна Петровна, и Стрешневы, и Долгорукие, в одной упряжке тут всё, слава Богу. А вот Одоевские в стороне. Беда невелика, но князь Василий Фёдорович, внук Никиты Ивановича, люб царю. Возведён в крайние с путём. Получил в счёт жалованья девятьсот четвертей земель в полях Украины! Впрочем, за Кириллу Полуэктовича, царицыного батюшку, Одоевские не заступились. Знают свой шесток. Натаху бы убрать из дворца! Тихоня, да здоровьишко-то у Фёдора хилое, потому и приятельство его с братцем Петром — чревато...