Страстотерпцы
Шрифт:
— Какой с тобою ко мне наитайнейший указ от великого государя?
— О благословении и прощении, — сказал Наумов.
— Вот тебе письмо к Алексею Михайловичу. Прочитай-ка вслух, то ли я написал?
Наумов прочитал:
— «Великому царю-государю и великому князю богомолец ваш смиренный Никон, милостию Божиею патриарх, Бога моля челом бью... Приходил ко мне Степан Наумов и говорил мне вашим государским словом, что велено ему с великим прошением молить и просить о умирении, чтоб я, богомолец ваш, тебе, великому государю, подал благословение и прощение, а ты меня, по своему государскому рассмотрению,
— Каково? — спросил Никон, улыбаясь.
— Слава Богу! — воскликнул Наумов, ища для поцелуя руку святейшего.
— Поплачь, поплачь! — дрожащим от слёз голосом говорил Никон, чувствуя, какое мокрое лицо у пристава.
4
Когда православные казнят и гонят православных, за лесами-болотами поднимается дурман язычества.
За длинным дубовым столом в дубовой тёмной избе сидели двенадцать филинов. Уж как исхитрились столько перьев набрать, но исхитрились: от головы до пят — в перьях. Рябые крылья за спиной огромные, на ногах когти. Головы спрятаны под птичьими личинами.
Иова, сын Саввы и Енафы, стоял у стены. Ноги зажаты дубовой колодой, на шее ярмо, руки скованы цепью.
Сказали Иове:
— Спой песню леса.
Он запел на языке лесных людей. Голос был слаб, не хватало дыхания, но в избе запахло хвоей.
— Он освободил десницу, — согласились филины.
Правую руку тотчас расковали.
— Кто ждёт в могиле зова? — спросили его.
— Чоткар-Патыр, — ответил Иова. — В завете сказано: не выкликай Патыра, когда народ благоденствует, но кричи криком, если народ истекает кровью.
— Кто вытряхнул из лаптей землю — и стало два кургана?
— Имя ему Онар-Патыр.
— Кто летает, кто плачет с дикими гусями?
— Сыльи, дочь Пакалде.
— Скажи, могут ли слёзы сжечь нечестивое?
— Слёзы Сылви сожгли.
Филины склонили головы друг к другу и, переговорив, объявили:
— Он знает предков. Пусть будет его щуйца лёгкой.
Левую руку тоже освободили от железного браслета, от цепи.
Дверь отворилась, и баба-яга, главная учительница Иовы, втащила в избу внучку Василису. Василиса совсем уж стала невестой, воистину Прекрасной.
Баба-яга заголила девке руку по локоть, вытащила из сапога нож, взвизгнула и полоснула ножом чуть выше запястья. Хлынула кровь.
Иова впился в порез глазами, дунул, ещё раз дунул — кровь остановилась. Он послюнявил персты на деснице, смазал рану. Порез исчез, будто его не было, да только и на руке кровь, и на полу.
С Иовы сняли ярмо.
Баба-яга принесла горшок, насыпала пшена, залила водой из ведра.
— Свари птицам каши!
Иова закрыл глаза, стоял обмерев, не дыша, как неживой. Когда дыхание к нему вернулось, он медленно-медленно открыл глаза, и вода в горшке запузырилась, вскипая. Пшено забулькало.
— Ахти! Ахти! — сказала баба-яга, подцепила горшок ухватом, отнесла на загнетку.
— Он свободен, — сказали филины.
Иову усадили
на высокое деревянное кресло, надели на голову птичью маску, но не простую, с золотым обручем.— Теперь ты можешь вернуться к родителям, — сказали Иове.
— Енафе досаждает голова кружечной избы, — сказал один из филинов. — Грозит донести в монастырь об Иове. Дескать, у нас живёт.
— Голова, а без головы. Надо его образумить, — решили птицы-филины.
Енафа и впрямь не знала, куда деваться от прыткого мурашкинского новосела. Из Москвы приехал голова. В Приказе тайных дел служил на побегушках, доносом выслужил место в богатейшем селе. Захотелось и самому разбогатеть, да поскорее. Звали голову кружечной избы Фрументий (хлебный).
— Енафу мне сам Бог послал, — говорил голова своим домочадцам.
Мельничиха казалась ему беззащитной. Да ведь и то. Савва прилепился душою к корабельному делу. Глубокая осень на дворе, а его нет. Рискнул ещё одну ходку сделать, да не куда-нибудь — в Астрахань. Вот и решил Фрументий, пока баба одинёшенька, взять её денежки испугом. Прознал, что сынок у неё в лесу живёт, у язычников, запросил ни много ни мало — корабль. Пригрозил:
— Долго будешь думать, возьму корабль с грузом. Заупрямишься — доведу дело до костра.
Енафа помнила ухватки Втора Каверзы, угроза была не пустая, но хвост от страха не замочила. Придумала слушать голову покорно, а корабль пусть у мужа возьмёт, хоть и с грузом. Кораблей всё равно пока нет, в плаванье.
А на двор заглянул уж Михайлов день.
Енафа дома сидела, дитятю песенки учила петь. Уж очень хорошо пел Малашек. Руку на руку положит и тихохонько тянет словечко. Голосок тоньше комариного. Умилительно слушать.
Монашенки в окно стукнули, на храм милостыню собирают, арзамасские.
На дворе погода по времени. Земля хлюпает под ногами, в небе мокро. Позвала Енафа инокинь посушиться. Было их трое, а за старшую самая молодая, высокая, пригожая, но глазами — тверда и неласкова.
Поглядела Енафа на её чёботы, руками всплеснула:
— Боже ты мой!
— Совсем развалились, — согласилась монашенка, простуженно покашливая.
— Примерь мои сапожишки, — предложила Енафа. — Чулки тоже мои надевай, твои выжимать надо.
Сапоги пришлись впору.
Енафа обрадовалась, пригласила монахинь за стол.
Отобедала вместе с ними, а потом положила на печь.
Тут-то и пожаловал Фрументий со своими угрозами. Покуда корабль в пути, требовал дать ему десять ефимков на обзаведение.
— Я доброму человеку для доброго дела не десять — сто рублей не пожалею! — сказала Енафа, ни голоса не поднимая, ни глаз. — Но тебе деньги нужны не для трудов, для наживы. Смекнул, что заступиться за меня нынче некому, вот и ходишь, грозишь несусветным.
— Ты мне сына своего покажи! — закричал Фрументий. — Где он? Вот наведу на тебя монахов — запоёшь иные песенки. Смотри, поздно будет.
С печи сошла старшая из монахинь.
— А мы уже вот они, — сказала она Фрументию. — Зовут меня матушка Алёна... Говори, какие грехи на хозяйке?
— Мы с нею знаем какие! — засмеялся Фрументий, почёсывая в бороде. — Сынок у неё в лесу неведомо у каких людей.
— У нас её сын, — сказала монахиня Алёна. — Возле монастыря живёт, в избах. Матушка игуменья грамоте его учит.