Свадебный круг: Роман. Книга вторая.
Шрифт:
— Не надо. Слышишь, не надо! — повторила Вера, и обида зазвенела в ее голосе.
Несмотря на запреты, Серебров продолжал заезжать в больницу. Содрав в раздевалке пахнущую машинами куртку, он накидывал поверх пиджака халат и с радостным волнением входил в палату. Танечка узнавала его и, встав в кроватке, печально улыбалась. Глазенки усталые, и такой разумный был взгляд, что у Сереброва каждый раз сжималось что-то в груди. Он, конечно, он был виноват в том, что у Танечки уже в два года был такой озабоченный, серьезный взгляд.
Серебров приносил дочери кукол, пластмассовых белок и зайцев, иногда ему удавалось почитать ей на разные
— Еще — нельзя, машина ждет, — говорил он ласково и, разжимая пальчики, вставал. — Я тебе привезу Буратино. У него длинный нос и глупые глаза, а ты не плачь. Я обязательно привезу.
Иногда Танечка, успокаивалась, иногда плакала, и у Сереброва подступала к горлу терпкая волна от ощущения этого детского несчастья.
— Милая ты моя кроха! — шептал он.
Раза два Серебров сталкивался в больнице с матерью Веры — Серафимой Петровной. Лицо ее приобрело признаки старости, стянуло морщинками губы, побелило сединой виски. Серафима Петровна огрузла. В глазах ее он читал укор. Хорошо, что Серебров не столкнулся здесь с Николаем Филипповичем, но вряд ли банкир наведывался в больницу. Шел слух, что Вера по-прежнему не ладит с отцом.
Конечно, вся Крутенка уже знала, что неспроста Серебров наведывается в больницу. Полузабытые слухи и подозрения, осевшие в чьих-то памятливых головах, теперь всплыли снова. «Пусть болтают», — равнодушно думал он. Появилось что-то, заставлявшее его не опасаться такой молвы. Ему вдруг опять стало до рези в сердце ясно, что Вера и Танечка — единственные родные люди. И ему надо вернуть их. А Веру определенно эта молва раздражала. Встретив Сереброва в больничной раздевалке, она посмотрела на него уже совсем враждебно, губы задрожали, и слетели с них упреки не только за то, что он ходит к Танечке, но и за то, что травит ее, Веру.
Он пытался успокоить, убеждал, что нет тут ничего обидного для нее, а тем более издевательского, а у Веры на страдающем лице опять отразились обида и презрение.
— Не надо душу мне травить, ты слышишь?! — повторила она, надевая больничный халат.
— Ну, Вера, ну, давай поговорим по-хорошему, — просил он, держа в руках свою куртку. — Я много передумал. Мы должны быть вместе…
Вера, резким движением ладони утерев глаза, ненавидяще прошептала:
— Не приходи! Я тебя прошу, не приходи! Тебе кажется, что это чуткость и доброта, а это — пытка. Неужели тебе не понятно?
Раньше бы он вспылил и ушел, а теперь и вспыльчивость, и гордость куда-то исчезли. Он стоял перед ней, колупая выбоину на больничном подоконнике, и продолжал путанно объяснять, что не может теперь без них, что ближе их у него никого нет.
— Давай договоримся раз и навсегда, — хрипло оборвала Вера. — Мы чужие люди. Ты не знаешь меня, я — тебя. — Лицо ее вдруг обмякло, губы некрасиво задрожали, расползлись, и Серебров почувствовал себя злодеем, палачом и мучителем.
— Ну, извини, извини, — покаянно проговорил он.
— Уходи, слышишь уходи! — с ненавистью выдохнула она, судорожно ища в сумочке платок. Он побито вышел из больницы и затопленной грязью улицей побрел к «Сельхозтехнике».
Через два дня он все-таки не выдержал и опять зашел в больницу с Буратино в руках.
Когда он шагнул с солнца в затененный вестибюль, сбросившая дрему санитарка сочувственно протянула:— Ой, жданной, дак уж выписали Танюшку. Уехали они, недавно уехали. Заходил рыжой учитель из Ильинского, который клубарем-то работал, дак он и увез. На мотоцикле с коляской был. Увез.
Серебров, выскочив из больницы, ужаснулся, как Вера решилась везти больную Танечку на мотоцикле?!
Он подогнал машину к автобусной остановке, потом к автостанции: может, еще найдет их? Но Веры там не оказалось. Потом он решил, что догонит автобус, в котором наверняка уехала Вера, или поймает злополучный мотоцикл. Дернул черт приехать этого Валерия Карповича! И вдруг он вспомнил намек завроно Зорина. Этот хлипкий, золотушный, но веселый мужик, повязывая под шапку женский головной платок от простуды, сказал:
— Ты, Гарольд, ухо востро держи. Не прохлопай Верочку, а то за ней приударяют. Учителя тоже не промахи.
Серебров тогда усмехнулся. А теперь понял, кто «не промах» в Ильинском. Валерий Карпович, вот кто!
Сереброву никогда не нравился этот Валерий Карпович. Казались неестественными его повадки плохого драмкружковца. Здороваясь, он изображал рубаху-парня и с замахом хлопал по руке.
Говорил, встав в позу, что ему не дают ходу, зажимают. Окончательно осердившись на клубную работу, которая не приносила ему ни должного уважения, ни средств, ударился по оформительской части: малевал для колхозов плакаты, диаграммы, графики. Его кривобокие коровы и похожие на степных сайгаков овцы были изображены на всех придорожных и при-конторских щитах. В глаза и за глаза называли Валерия Карповича Помазком.
Как-то Серебров посадил Валерия Карповича в машину. Тот был в испятнанном краской черном не то плаще, не то халате, с фанерным ящиком на брезентовом ремне. На лице еще больше прибавилось веснушек, словно брызги от сурика. В потускневших глазах ожесточенность. Видно, и от Сереброва ждал вредных вопросов, поэтому сразу объяснил:
— Отпуск у меня, а я работаю. Очень даже удивительно почему, да?
— Да, удивительно, что же ты себя истязаешь? — откликнулся насмешливо Серебров.
— А очень даже ясно. У меня ведь бабки миллионерши нет, а мне надо «жигуленка» или «москвича» купить. Я в секрете не держу, надоело всю жизнь стоять на обочине с поднятой рукой и глотать пыль.
Видно, пришел Валерий Карпович к неожиданному для себя выводу, что прозевал чего-то в жизни, и вот начал судорожно наверстывать потерянное: в школе брался преподавать все — от физкультуры до математики, соглашался, если за деньги, плясать Дедом Морозом на детских елках.
«Неужели Вера, умный человек, не понимает, что не тот человек — Валерий Карпович?» — с мучительной обидой думал Серебров по дороге в Ложкари. Ему стало до того нехорошо, что он остановил машину и вышел на обочину дороги. Внизу свежо и умыто стоял лес. Стволы осин, толпившихся в подлеске, были зелены от молодой весенней силы, хотя в распадках еще по-зимнему, гребешками, тянулись снежные суметы. Невидимые пичуги отчаянно и задорно перепевались, создавая свой неведомо как организовавшийся оркестр. Серебров поразился: птицы знали толк в музыкальной грамоте. Вступала одна со своим немудрым чивиканьем, а где-то вдали другая поддерживала ее и с такой россыпью начинала насвистывать, что не удерживались остальные и включались в слаженный оркестровый перелив.