Свечи на ветру
Шрифт:
— Мы договорились… у водокачки… — напомнил я.
— Не бойся, — отрешенно ответил он, и внутри у меня все заныло.
Юдл-Юргис и не думал спускаться с насыпи. Он стоял у самых рельсов и задумчиво глядел на подгнившие, отливавшие машинным маслом, шпалы, как бы пересчитывая их — десять километров… двадцать… тридцать два… Казалось, в целом мире не было для него ничего важнее, чем этот беззвучный счет, приближавший его к невидимому прошлому, к той скрипучей отцовской двери, которую он безуспешно пытался отворить.
— Давай, Даниил, вместе, — вдруг сказал он.
— Вы
— Вскочим на подножку и уедем… хотя бы на час… хотя бы на миг.
— Это невозможно, — сказал я.
— Почему?
— Поезд прошел.
— Скоро будет другой. Они тут часто ходят. Вскочим, и — ту-ту!..
Он запыхтел, как паровоз, во всю мощь своих легких, набитых обидами и сажей.
— Ты зря время теряешь, — сказал он. — Для того чтобы уложить человека на рельсы, мало его сделать евреем.
Небо снова затянуло тучами. Они висели низко, черные и тяжелые. Казалось, за ними никогда не было и не будет солнца.
И небо без желтой латы, подумал я.
Мимо промчался военный состав. На открытых платформах грудились новехонькие танки с огромными крестами на броне. Кресты полосовали нас, как молнии, и мы подавленно глядели им вслед, пока они не скрылись за поворотом. Тут, брат, на подножку не вскочишь, тут до родного порога не доберешься ни на час, ни на миг.
Родись я немцем, я бы, наверно, сейчас мчался с ними. На Восток, к русским полям, к русской зиме, к Тобольску, где когда-то родился младший лейтенант Коган.
Сын Сарры Вильгельм, будущий кайзер будущей Германии был бы счастлив. Сидел бы на броне или высовывался бы из люка и играл бы на губной гармонике? А я?
В ушах еще долго стоял, неумолимый грохот колес. Похоже, он выжег вокруг все звуки, даже сердцебиение, а кресты на броне перечеркнули все: и нас, и город, до самого горизонта.
Дорога на Садовую вела мимо еврейского кладбища.
В проломах полуразрушенной стены серели плоские выщербленные надгробия.
На мгновение мне почудилось, будто я вернулся домой, в нетопленную избу моего опекуна Иосифа, к нашей савраске, заждавшейся меня в сарае.
И вдруг я услышал ржание — заунывное, протяжное.
Я просунул голову в пролом стены и возле надгробия из черного зернистого гранита увидел пустую телегу. На земле, как рельсы, чернели поваленные оглобли. Тут же были разбросаны постромки, зиял изъеденный потом хомут.
Сама лошадь паслась поодаль.
Я подошел поближе.
Три мужика деловито и неспешно валили ломами надгробие.
От камня во все стороны летели осколки.
— Бог в помощь! — сказал я.
— Ты чего тут шляешься? — пробасил один из мужиков и приблизился ко мне.
— Евреев крушите? — деланно равнодушно спросил я.
— А тебе какое дело?
Мужик держал лом, как винтовку.
— Так им и надо, кровопийцам. Так им и надо! — голос у меня дрожал, щеки пылали.
— Ступай отсюда! — посоветовал мужик.
Совет был разумный. Надо было убираться. Но я стоял как вкопанный. Стоял и ждал, пока они примутся за меня, пока от меня во все стороны полетят осколки, клочья, ошметки.
— Может, говорю, помочь?.. Почем берете за камушек?.. Позарез деньги нужны.
Я
лез на рожон, но мужик попался ядреный.— Приходи завтра, — буркнул он. — Камней на всех хватит.
Он привел лошадь, запряг ее в телегу, подождал, пока двое остальных погрузят на нее надгробие, дернул вожжи, и я только успел прочесть на черном зернистом граните:
— ЗАЛМАН КАЦНЕЛЬСОН. 1876–1936.
Куда вас повезли, реб Залман?
Меня бил озноб.
Пусть грабят золото, думал я, пусть морят голодом, пусть вешают на грудь желтую мишень — только пусть не трогают наших мертвых. Все мертвые равны. Все мертвые одного племени — племени мертвых… И несть им числа!
Телега выкатила за ворота кладбища.
Поначалу я думал, что это слезы текут у меня по щекам, но это были не слезы, а дождь.
Когда я пришел на Садовую, дождь совсем очумел — лило как из ведра.
Мне долго не открывали. Видно, никого не ждали или не хотели выходить. Кому охота высовываться в такую погоду, лежи и дрыхни на печи, если не желаешь погреть руки на Залмане Кацнельсоне.
Наконец щелкнула щеколда, и в проеме выложенных тряпьем дверей, как озерцо среди осоки, сверкнула среди всклокоченных волос лысина.
— Циценасы тут живут?
— Мы Циценасы, — без всякого интереса сообщила лысина.
— От Юргиса я.
— Какого Юргиса? — чихнула лысина, не впуская меня, но и не исчезая.
— Родственника вашего.
— Мои родичи все померли, — пожаловался человек, и у него на переносице сдвинулись брови — две гусеницы встретились на ветке.
— Значит, вашей жены, — сказал я. — Она скоро будет?
С меня текло ручьями. Мне хотелось войти в сени, сбросить одежду и выжать ее.
— Разве бабу поймешь? Баба, она как туча. Нет, нет и вдруг повиснет над головой, — ответил человек, удивленный моей проницательностью.
Он был готов говорить о чем угодно, только не о Юргисе.
— Можете меня не бояться, — успокоил я его.
— А я не боюсь… Вы местный?
— Нет.
— Откудаво?
Я назвал местечко.
— Как же… как же, — оживился он.
— Юргис просит, чтобы вы съездили в местечко и передали его жене, что он жив.
— Ты что-то путаешь… Вы что-то путаете, — поправился он.
Я повернулся и зашагал прочь.
Простаком прикидывается, подумал я. Он сразу понял, о ком я говорю, недаром у него на переносице брови сдвинулись. Брови не лгут. Таких Юргисов раз-два и обчелся. Выкрест в Литве такая же редкость, как землетрясение.
Господин Циценас, осенило меня, тоже живет в гетто. Только его гетто без ограды, без колючей проволоки, без часовых у ворот, за дверьми, выложенными тряпьем, за словами, пропитанными недоверием… Страх, страх, страх — вот его гетто. И оно в отличие от нашего — добровольное.
— Куда ж вы в такой ливень, — догнал меня голос Циценаса.
— Некогда, — сказал я.
Скоро в городе начнется комендантский час. Да и Юдл-Юргис бог весть что подумает. Не так уж он во мне уверен. А вдруг плюну на все: на улицу Стекольщиков, на всех Пранасов, родственников и сирот, плюну и сбегу?