Свет мой, зеркало, скажи
Шрифт:
И вот, котенок, снится мне, как сижу я на поляне лунным светом залитой. Трава жесткая, что медвежья шерсть, вокруг ели мохнатые – просвета не видно. Неба серого круг и луна, как лампа, ну тогда электричества, понятное дело, не знали, но сравнение хорошее. И запах густой, хвойный, терпкий – нос сводит и в горле першит. Тут вдарил гром, и враз покрылось небо разводами, молнии во все стороны побежали, и дед на поляну вышел. В зеленой рубахе, борода седая по грудь, в волосе искорки пляшут, скулы от взгляда сводит. И запах. Словно дождь летний прошел – свежо и на сердце радостно. Потом узнала, что Укко [2]
2
Укко – «прародитель», «дед», «старец». Верховный бог, божество неба в карело-финской мифологии.
Он словно услыхал мою просьбу, вытащил из шаровар чудо неземное – петушка красного на палочке, края белые, серебром сахарным обсыпаны. Сунул мне в руку и говорит:
– Дам тебе, девонька, две судьбы на выбор, ты хоть и мала ишшо, но сообразишь, что выбрать надобно. Перва судьба твоя…
А я уж леденец зализала, язык онемел, нетерпеж на укус испробовать, да зубов ряд нестройный, подобного вкуса не испытывала – матушка только корень лакричный давала по праздникам, а тут – неизведанное. Все мысли о петушке осели в голове сахарной пенкой. Дед рукой леденец от моих губ отвел:
– Обожди, милая, успеешь налакомиться, слушай судьбу перву.
Я спохватилась, от слова незнакомого листом вздрогнула, спрашиваю:
– Что такое судьба, дедушка?
– Жизнь твоя будуща, покажу как на ладони.
Я кивнула, не сильно уразумев, о чем говорит старик. Ладно, думаю, пусть гундосит. Леденец вкусный, сил нет, то и дело язычок к нему вскидываю.
– Первая жизнь твоя, девонька, протянется на сорок шагов, на сорок первом оскользнешься. Бабой станешь обычной, как все соседи твои в деревне. Двадцать два шага с мужем проживешь, четырнадцать деток в свет принесешь, десять земле отдашь. Горести и тяготы людские познаешь: голод, что брюхо выворачивает; болезни, что нутро вытряхивают половиком; обиды жгучие да незаслуженную неверность; труд с утра до ночи, от которого кости, как опосля бани ломит; смерть родных, что душу иссушит, как травку – солнце палящее. Все пройдешь.
Он говорит, а у меня картинки перед глазами прыгают, резкие, неприятные до тошноты. Точь-в-точь по его словам. А дед все вещает, голос ровный, но аж внутренности от него вздрагивают:
– Но и радости чуток жизнь плеснет, с любовью – как без этого, немного да будет: когда первенец криком зайдется, ласточка на рассвете песню споет, когда наешься досыта, да после трудов вечерней свежести на крылечки вдохнешь, когда муж приголубит. Радости, они в малом проявляются, как дуновенья ветра: раз – и снесло их, будто и не было вовсе.
Я вздрагиваю, мурашки по спине ползут муравьями, щекочут, половину слов не поняла, но схватила одно, ясное, как солнце в зените: хорошего мало предвидится. Молчу, жду продолженья, с петушка глаз не спускаю: как бы не исчез, не растворился в синеве воздуха.
– Вторая судьба покрасивше, с виду как твой леденец: царское угощенье, да на вкус перемешана с солью, человеческой болью разбавлена. Долго идтить придется, шагов не посчитано, пока не народится та, что силой подобной напитана, только ей уменья передать сможешь, тогда и отдохнуть смогешь.
– А что ж там интересного в другой жизни, дедушка? – спрашиваю, а сама думаю, когда уж сказки закончит сказывать, страсть как леденец охота в рот сунуть.
– Много чего проживется, не перечесть, все вперемешку: во дворцах царских гостить да в лесу ночевать;
любимой быть да самой не любить; детишек нянчить да со зверьем беседовать. Но главное – шаги других видеть да подсказывать правильные, от болезней предупреждать да от бед. Нелегко придется, душа пополам порваться захочет, одной ногой в людском мире, другой в моем, но так небом подсказано, мной лишь поведано. Ну?Тут он косматые брови вскинул, искорки вспыхнули, в небе железом звякнуло. Я леденец едва не выронила со страха, показалось, в глазах его молнии пляшут.
– Выбирай, Меликки, судьбу, да не прогадай, иного раза не будет.
Я слюну сглотнула, говорю ему:
– Не Меликки я, дедушка, прогадали вы, Акилинкой меня кличут, Андреева дочь я.
Вот, думаю, сказки мастер рассказывать, а имени маво не знает, попутал, старый, сейчас и леденец отнимет.
– Акилинкой до встречи со мной звалась, Меликки станешь, коль правильный выбор сделашь.
А что выбирать-то, девоньке лет трех от роду, мож, постарше, но я и разговаривала-то с немалым трудом, а тут такое. Понравилось про «чужие жизни высматривать» да про дворцы, хоть и не знала, что оно значит, вот головкой чернявой кивнула.
– Не желаю, дедушка, сорок шагов жить, хочу во дворцах.
То ли гром в клочке серого неба грянул, то ли бабуля по щекам в избе обходила – очнулась я. Темно уже, лучина едва теплится, пурга пуще прежнего о стены бьется, Локки склонила лицо сморщенное, улыбнулась беззубым ртом:
– Ну что, родненькая, как звать-то тебя?
Я вздрогнула телом, сейчас бы сказала – током ударило, тогда судорогой изошла в коромысло, а руки липкие, расцепить не могу, взглянула: бог ты мой, леденец держу, расчудесное чудо.
– Меликки теперича звать, – говорю, а сама дрожу от радости, язык к петушку тянется.
– Вот и случилось знаменье, – выдохнула старая Локки, воды из снега натопленного отпила и спать легла как ни в чем не бывало.
Вот так, котенок, бабушка Локки передала мне свои полномочия, выражаясь на сегодняшний лад. Ученичество катилось, как колесо смазанное, от малого к большему. Обряды осваивала: пастушеский «обход» зарывать около воды; снимать землю с копыт коровы купленной; втыкать грамотно можжевеловую ветку за притолоку двери; выносить больного ребенка к окну; сливать воду через дверную скобу; гасить пожар молоком черной коровы и многое другое, что исполнялось только – «знающими».
Локки ту науку играючи передавала, а может, я готова была, подошла к тайным знаниям с рожденья. Все у меня получалось. Сколько воды утекло, а первый заговор до сих пор помню. У пастуха Тапани корова по лету пропала, на лугу паслась в стаде. Пока он водицы из ручья испил, глядь – корова исчезла. Полдня искал – без толку, хоть волком вой. Прибежал к вечеру к Локки, в дверь барабанит, руки трясутся, с носа сопли летят.
– Помогай, – говорит, – Локки, что делать, не знаю.
Локки хмурится, в душегрейку овчинную кутается: мерзла в любую погоду и накидку не снимала, спала в ней и народ в ней принимала, кожей срослась. В ней и в лес, за черту ушла.
Так вот, баба Локки и говорит: «Вот тебе, Тапани, помощница моя малая, Меликки зовут, враз корову твою найдет, дай время».
Пастух так и замер, усы плетью обвисли.
– Не смышлена, – чешет он усы, – девка твоя, разве по силам ей такое?
Бабуля цыкнула, и он согласился.
Шептала я трижды заговор, в ночи у шестка печи: «Лога раннашша оне кюлю, кюлюшша мушта кюуга, мушошша кюугошша истух валги тюттё, пюхку и пухаштах нечести, кайкишта паганушто золатухах шюхюштах грызистех вилух кужой вилуй куйвай харакка».