Свет с Востока
Шрифт:
И как раз вскоре я получил на него ответ. Извещение, врученное мне в приемной начальника лагеря, сообщало, что я «осужден правильно, оснований к пересмотру дела не имеется». Как хорошо, что во мне к тому времени была внутренняя жизнь. В памяти вставали пятистишия Аррани:
Поэмы Аррани — ты видишь — точно реки: У каждой свой исток, свой путь и берега, Их свежесть у людей приподнимает веки, В них сердце отмывают — и навеки Становится сердцам свобода дорога.
В оранжевом плаще задумчиво-усталый, Устало-нежный сумеречный час! Как осень поздняя, благоуханно-вялый На вечера плечах покров прозрачно-алый Чуть светится, почти совсем погас.
Текут мгновенья — и, как будто гнезда В зеленой чаще вьет пернатых
Я, в сумерки стиха рожденный светом, Я до того полжизни брел во мгле, Но с той поры на милой мне земле Сквозь толщу бед я прорастал поэтом С печатью мученика на челе...
Кончался второй месяц моей жизни в постоянном лагерном пункте. Едва оглядевшись на новом месте, в сентябре я отправил письмо Ире Серебряковой. Поведал ей о своих арестантских передвижениях по стране — она просила об этом еще в давнем, изорванном цензурой, а затем отправленном ко мне послании. Ей хотелось, писала
112
Книга вторая. ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
она, всегда знать, где я нахожусь. Когда-то дойдет мое «заказное с уведомлением» до невских далей? Весь октябрь прошел в ожидании ответа, но его не было.
6 ноября пребывание на Вычегде кончилось. Под вечер нас уже вели через Котлас, красный от праздничных флагов, в знакомую «пересылку». Снова брезентовые палатки, но теперь посреди каждой дымится трудно растапливаемая печурка. Вокруг жалкого огонечка густо сидят люди в лагерных шапках-ушанках, телогрейках «второго срока», то есть ношеных до них другими, в заплатанных ватных брюках, в грубой холодной обуви; ничего, потом выдадут фланелевые портянки, будет потеплее. Когда это «потом»? «Как только привезут в каптерку, сейчас нет и не спрашивайте, о портянках объявят по бригадам. Это если вдруг оставят здесь, а если угонят в этап — выдадут в том лагере севера, востока, юга страны, куда вас привезут вертухаи с автоматами и овчарками. Все понятно? А сейчас отворачивай, не болтайся у каптерки, тебе здесь делать нечего». Это речь заключенного каптера, то есть заведующего вещевым складом. Завтра начальство может его разжаловать в рабочие за зоной, но сегодня, став должностью чуть выше своих товарищей по несчастью, он снисходительно их поучает и высокомерно ими повелевает.
Заключенному исправительно-трудовых лагерей положено исправляться и трудиться. То есть исправляться, чтобы трудиться — и трудиться, чтобы исправляться. В котласском лагере, хотя он был пересыльным, а не постоянным,— правда, и на «пересылках» бывали бригады длительного использования— начальство считало, что и временно пребывавшим там арестантам не надо сидеть без дела, и задача «руководства» — обязательно найти им хоть какое-нибудь «общественно-полезное» занятие. Так я вскоре после прибытия с Вычегды увидел себя на картофельном поле, выкапывающим сизые мерзлые клубни из-под снега. На осуществление этого «мероприятия» была «брошена» вся наша бригада.
13 ноября в палатку внезапно принесли почту. Вести с воли, пусть и запоздалые, особенно долгожданны в мире узников и по особенному их волнуют. Вестями из родных мест обязательно делятся земляки, дорогие сердцу строки до получения новых известий помнят все. Свежая почта неизменно связана с нетерпением, перечитыванием, но, прежде всего, — с радостью получения, независимо от поступивших с этой почтой сообщений. Арабская поговорка гласит: «свободный — раб, когда он жаждет; раб — свободен, когда он доволен». Те, кого
Путь на Воркуту
113
изощренной ложью и открытым насилием пытались превратить в рабов, в отдельные мгновения испытывали на себе мудрость этого изречения.
Итак, пришла почта. Одной из первых назвали мою фамилию, выдали три письма. Я залез на свои верхние нары, огрубевшие пальцы стали бережно извлекать из вскрытых цензурой
конвертов листок за листом. И уже не было ни промерзлой палатки, ни дымящейся печки, ни самих нар. Строки желанные, долгожданные нежно прижимались к первым тяжелым мозолям на ладонях, лились в глаза, входили в память....Неровный, нервный почерк Веры Моисеевны. «Была в Прокуратуре. Обещали твое дело затребовать и проверить». Приятное сообщение. Проверяйте, пересматривайте, гражданин прокурор, давно пора. Для надзора за соблюдением справедливости вас и содержит народ или — для того, чтобы вы давали ордера на его, народа, арест... «Мужайся, терпи. Постарайся сохранить свое здоровье и бодрый дух, они тебе пригодятся». Постараюсь, Вера Моисеевна, обязательно постараюсь. У вас, я знаю, свои невзгоды: благополучный муж, родственничек мой, ставши важной госперсоной, столпом государства, оставил вас, докучную свидетельницу его нищей внешности, ушел к другой женщине. Вам, конечно, очень горестно. Однако сейчас обращенные ко мне слова легче писать в Москве, нежели читать в Котласе. Я знаю, что вы всегда были добры ко мне, так не надо этих общих просьб о сохранении здоровья, лучше сообщите, что у вас как-то стала налаживаться личная жизнь, я буду рад.
...Выработанный долгой бухгалтерской службой четкий, красивый почерк моего Иосифа, брата. «У нас все более или менее хорошо, не беспокойся... Иногда по вечерам, когда нет сверхурочной работы в банке или когда нечего ремонтировать, чтобы подработать — в такие вечера я беру свою скрипку и тихо, чтобы не мешать соседям, играю и вспоминаю наши с тобой скрипично-гитарные дуэты. Неужели это не вернется?» — «И даже непременно вернется, дорогой мой, единственный. Ни ты, ни я не должны в этом сомневаться. Беда не сломит меня, падение мое было бы слишком большой честью для палачей, я лишу их этого удовольствия».
...И — милый, округлый, чуть размашистый, чуть неровный почерк Иры. И — чуть слышный, почти угадываемый запах розовой юности, нежной свежести этого чистого полевого цветка.
27 ноября слухи, изо дня в день занимающие лагерников, подтвердились. Из палатки в палатку стал переходить нарядчик:
114
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
— Этап! Всем приготовиться!
Поднялся переполох. Суета, шум до неба, как всегда в таких случаях. Вроде бы и подготовили себя жители «пересылки» к очередному путешествию, ведя речи о нем каждый день, а все же надеялись: авось пронесет, удастся «перекантоваться», перебыть хоть одну из невольничьих зим на пусть и мало обустроенном, но уже немного насиженном месте. Не пронесло, не удалось перебыть.
И вдруг опять нарядчик:
— Алиев!
— Я! — отозвался рослый широкоплечий дагестанец с благообразным, чуть барственным лицом.
— На выход с вещами! В контору — оформляться на освобождение!
Люди в палатке застыли от изумления. Еще минуту назад бесправный этапник, дагестанец вдруг резко выделился, стал человеком другого мира. Он вышел с нарядчиком, а вскоре вернулся. За ним, неся полученные в каптерке его вещи, шел другой жилец нашей палатки, человек неопределенного возраста по имени Турды-ахун. Это имя многие произносили как «Тудахун», и сам Алиев, бывало, обыгрывая это уродливое сокращение, звал шутливо и вместе с тем властно:
— Тудахун! Иди сюда-кун!
Теперь порозовевший от волнения Алиев быстро сбросил с себя лагерный наряд, переоделся в синий костюм, ладно сидевший на его статной моложавой фигуре, переобулся. Пошел к выходу, небрежно кивая в ответ на поздравления. Турды-ахун, провожая, потащил за ним большой чемодан.
Ушел человек, как и не было его.
— Везет же людям! — вздохнул кто-то.
— Наверное, хлопотали вовсю, пороги обивали, так просто не выпустят.
— Пороги обивали! Не золотишком ли? У меня вон второй год хлопочут, ничего не могут сделать.