Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Случай для знакомства вскоре представился. Подрабатывая в должности библиотекаря на факультете, я однажды увидел, что заве­дующий книгохранилищем, желая избавиться от «всякого хлама, на­копившегося на полках», бросил в мусорную корзину несколько вет­хих книжек. Мне показалось, что среди них мелькнул какой-то араб­ский текст. Когда заведующий вышел, я обнаружил в корзине тетрадку с двадцатью двумя пронумерованными страницами; на каждой в двух столбцах было напечатано по-арабски и по-латыни. Титульный лист гласил: «Арабский Коран», и далее сообщалось имя издателя, место и год издания: Николай Панеций, Рим, 1592.

Я ахнул и побежал к висевшему у входа в институт старинному телефону, покрутил ручку, назвал номер абонента...

Слушаю, — прозвучал в трубке свежий молодой голос. — «На­верное, сын», — подумал я и, волнуясь, произнес:

— Можно попросить к телефону'академика Крачковского?

— Это я, — ответил голос. — Что вам угодно?

Я растерялся и сбивчиво рассказал о своей находке.

— Ну, что же, это интересно, — сказал Крачковский. — Если мо­жете, приходите ко мне, посмотрим с вами сей уник...

Спокойный теплый тон и приглашение ободрили меня. Минут через десять стремительного хода по набережной я уже был в старом академическом доме на Седьмой линии Васильевского острова, у две­ри с медной именной дощечкой.

— Пожалуйте, — негромко проговорил Крачковский. Передо мной стоял человек среднего роста с окладистой седеющей бородой, окаймленной пышными усами, с живым внимательным взглядом и мягкой, чуть застенчивой улыбкой. Его свежее лицо, едва тронутое

38

Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ

первыми морщинами, светилось таким радушием, что робость моя стала отступать, и я уже довольно непринужденно представился.

— Ах, так вы студент Николая Владимировича! — Глаза Крачков-ского потеплели. — Что же, очень хорошо, у него есть чему поучить­ся... Так что вы принесли?

Я подал ему тетрадку, и мы прошли в кабинет. Игнатий Юлиано­вич стал рыться в каких-то справочниках, а я, усаженный на диван, стал несмело осматриваться. Вот это библиотека! Все четыре стены сверху донизу в книжных полках. Мерцают серо-желтые пятна бу­мажных обложек, тускло светится позолота букв на корешках томов... Книги, книги... Толстые, тонкие, высокорослые, маленькие, тесно жмущиеся одна к другой книги... Здесь вся арабистика, опыт и мысль поколений. Не ее ли символы — бронзовый всадник в углу, стремя­щийся в неизвестное, и вечнозеленые листья фикуса поодаль? А по­среди комнаты, освещенной двумя окнами, стол— просторный и строгий стол ученого, за которым столько написано и столько еще будет создано, стол...

— Ну вот, все правильно, — сказал Крачковский, отходя от пол­ки, у которой он перелистывал какой-то старый том. — Да, этот Ни­колай Панеций... Вот тут написано, что он задумал издать весь Коран в подлиннике с латинским переводом. Но, может быть, не без влияния католической церкви, субсидии не получил, а своих денег не хватило... Ему и пришлось напечатать всего двадцать две страницы, эта цифра здесь указана, а потом прекратить издание. Так что дальнейшего тек­ста и не было, но хорошо, что сохранилось то, что вы принесли, любо­пытная находка через три с половиной века...

Потом он подробно расспрашивал меня о моих занятиях, а на прощание подарил экземпляр своей книжки «Шейх Тантави, профес­сор С.-Петербургского университета».

Это было 29 марта 1934 года. Спустя много лет я прочитал: «Моя книжка о Тантави вышла в начале 1930 года. Не всем она почему-то понравилась, но меня утешило то, что арабисты и арабы, а особенно земляки шейха, ее оценили и нашли для нее теплое слово. Я много пережил, пока работал над нею. До сих пор, когда меня спраши­вают, какие из своих работ я считаю достойными памяти в науке, я всегда называю только четыре книги: о дамасском веселом поэте, что был зазывалой на фруктовом рынке, об изящной сатире мудрого слепца поэта-философа из Сирии, о теории поэтического слова, кото­рую создал эмир, поэт и тонкий филолог, что на свое несчастье про­

Школа Крачковского

39

был один день багдадским халифом, и последнюю— о египетском шейхе, профессоре в Петербурге. Но иногда мне кажется, что больше всех я почему-то люблю именно последнюю,

и часто я открываю ее, чтобы посмотреть на портрет того, о ком идет в ней речь».

Любимое детище Крачковского и сейчас стоит на моей книжной полке, и я по временам тихо перелистываю страницы, вспоминая не­возвратный и незабываемый мартовский день.

Лекции Крачковского были для меня отличны от остальных. Дело не в предмете — литература не интереснее других областей знания, и курс ее не может оставить неизгладимое впечатление, если цитируе­мые стихи переводятся прозой и на всем лежит налет экзотичности. Дело было в манере чтения. Крачковский читал ровным, спокойным голосом, неторопливо и уверенно, лишь изредка взглядывая в разло­женные перед ним бумажки. Казалось, сама история, перекипевшая и стихшая с веками, остудившая свои страсти раздумьем зрелых лет, с улыбкой оглядевшая и оценившая их с позднего порога жизни, вло­жила эти хладнокровие и трезвую рассудительность в уста ученого...

«Вот идеал! — думал я. — Да, исследователь должен быть невоз­мутим, только тогда каждое слово его снизойдет откровением». Лишь много лет спустя я понял, что заблуждался. Ученый — нет, он не бес­страстный летописец, он — трибун. История не умирает, она перели­вается из формы в форму; ученый — не свидетель, а живой участник ее, творящий умы ее творцов. Как же можно творить не страдая, вновь и вновь не переживая того, о чем говоришь, не чувствуя каждым нер­вом пульс истории прошлой и современной?! Не бесстрастность, а пламень, не покой, а опустошенность, ибо все передал другим...

В 1935 году, окончив третий курс исторического факультета, я пе­решел на «арабский цикл» при семито-хамитской кафедре и таким образом оказался на третьем курсе филологического факультета. Кое-что из-за разницы в программах мне пришлось основательно подго­нять, но к концу курса я выправился. Не сказать, чтобы это было лег­ко, но постоянное доброжелательное внимание преподавателей, всегда готовых прийти на помощь и уже ждавших от тебя помощи другим, настораживавшихся при трудностях, каких немало у студента, и радо­вавшихся каждому его успеху, вдохновляло и стремило вперед.

Новый курс лекций Игнатия Юлиановича — «Арабская историче­ская и географическая литература» — потребовал большой самостоя­тельной работы; но именно в этом, первом, трудном году на другом факультете я, по просьбе заведующего нашей кафедрой ассириолога

40

Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ

Александра Павловича Рифтина, продолжил «в расширенном вариан­те», то есть при большем количестве участников, свои прошлогодние дополнительные занятия со студентами, отстававшими по арабскому языку. В этот же период начались мои посещения заседаний ленин­градской Ассоциации арабистов. Впервые порог Института востокове­дения Академии наук, где она собиралась, я переступил 23 марта 1935 года, когда слушался доклад Д.В.Семенова «Взгляды французских ученых на современное положение арабского языка и его будущее».

Ассоциация арабистов, просуществовавшая всего четыре года, с 1934 по 1938, была полезной научной организацией, где исследователи общались и, учась друг у друга, совершенствовали свое мастерство. Доклады по разным отраслям арабистики, вызывавшие оживленные споры, расширяли кругозор и создавали активную творческую атмо­сферу. Стараясь не пропустить ни одного заседания (они происходили 11-го и 23-го числа каждого месяца), притихший, я сидел за длинным черным столом рядом с именитыми учеными, жадно вслушиваясь в слова докладов, стараясь определить свою позицию в диспутах. Вот что было трудно! Слушаешь одного — он говорит так веско, так убе­дительно, что уже готов с ним согласиться. Слушаешь его противника, выкладывающего свои знания и логику, — и думаешь: «Так ведь он прав, я бы сказал то же». Конечно, с университетским ли неполным багажом формировать научное суждение? Нужно было много, очень много читать сверх программы, и я стал читать все, что мог найти в библиотеке, где работал.

Поделиться с друзьями: