Сын
Шрифт:
— Значит… концерта не будет? — Назия даже не подняла на меня глаза. — И мы больше никогда не сможем разговаривать? И… ты никогда не придешь ко мне домой? И мы не будем играть? А с кем ты будешь обедать после школы?
Она покачала головой, медленно-медленно, словно задумалась, но с закрытыми глазами. А потом:
— Нет, концерта не будет. И обедов не будет.
И тут мы услышали, что близнецы Росон и Хавьер Агилар обзываются друг на друга во дворе, а потом кто-то закричал: «Драка, драка, драка!» А потом мы услышали голос сеньора Эстевеса, нашего математика, у него одна
И больше мы ничего не слышали.
Назия посмотрела на меня и улыбнулась, но не стала прикрывать рот платком.
— Но мы же друзья… — сказал я.
— Да.
И тогда мне кое-что пришло в голову:
— Наверно, тебя накажут только до каникул, а когда ты вернешься из Пакистана, они обо всем забудут и тебя простят.
Она промолчала.
— И наверно, тебя ни к кому не пересадят, и мы сможем писать друг другу записки. И тогда никто не заметит. А на большой перемене будем ходить сюда. Нас еще ни разу не застукали.
Назия посмотрела на меня немножко странно, а потом взяла за руку. И сказала тихо-тихо:
— Гилье, ты должен выступить на концерте один.
— Один?
— Да.
— Но…
— И много раз спеть волшебное слово из «Мэри Поппинс» и ничего не перепутать — так нужно, чтобы до Рождества что-нибудь случилось и все уладилось, потому что, если не уладится… — Она умолкла, засопела, вздохнула один раз, и второй раз, и третий раз. — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. Скажи, что ты это сделаешь…
А больше она ничего не говорила, потому что прозвенел первый звонок, а он значит, что пора бежать на урок, и Назия держала меня за руку и не отпускала, и ее рука как бы шевелилась сама собой, все время, и мне показалось, что голос у нее сильно дрожал, и я застеснялся и не знал, что делать, может быть, мне надо было ее обнять, как обнимает меня мама, когда по ночам мне страшно, или нет, мне надо было посмотреть в окно, как папа, когда по воскресеньям после обеда мы вместе смотрим кино и показывают что-нибудь грустное, тогда папа кашляет один раз, а потом второй, а потом третий и отворачивается, но вообще-то ненадолго, а я сижу и продолжаю смотреть телик, потому что знаю, что папе не нравится, когда я замечаю, как он кашляет и отворачивается.
Тогда Назия взяла меня за обе руки и сказала, быстро-быстро:
— Гилье, обещай мне это сделать. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. Обещаешь?
Мария
Во внезапную тишину вторглось тиканье часов на письменном столе. А Гилье тем временем глазел по сторонам, вжав голову в плечи, а за дверью его отец с тихим вздохом устраивался в кресле в приемной. Антунес что-то уронил на пол — должно быть, авторучку — и выругался сквозь зубы. Гилье посмотрел на меня. В его глазах читались тревога и вопрос.
Часы показывали 18:57.
— Не волнуйся, — сказала я. — Время еще есть.
Он снова промолчал.
Как только Гилье начал рассказывать об их с
Назией злоключениях, его руки нашли себе занятие — складывали вчетверо, разглаживали и снова складывали листок, подобранный им с пола. К этому листку добавились те, которые он достал из рюкзака. Он уже разложил их перед собой по порядку, аккуратной стопкой.Когда нас окутало безмолвие, Гилье накрыл листки рукой, передвинул по столу в мою сторону. Жест робкий — но в то же время жест заговорщика.
— Это для меня? — спросила я, не прикасаясь к бумажкам.
Он кивнул и улыбнулся. Но улыбнулся как-то безрадостно. Увидев на верхнем листке кривые каракули, я догадалась: вряд ли все они исписаны его рукой.
— Эти записки вы с Назией писали друг другу сегодня, после разговора в туалете?
— Да, — сказал он. Потом слегка склонил голову набок и почесал калено. — Ну, точнее, нет.
— А?..
— Просто я не пишу. Пишет только Назия.
Я снова покосилась на ворох бумажек:
— Да-а? А это что?
Он выдохнул через нос, словно досадуя — неужели и так не ясно?
— Ну, ведь это ее наказали и велели не говорить со мной, — сказал он и снова улыбнулся, уже поспокойнее. — А мне ведь разрешается с ней говорить.
Логика ответа сразила меня наповал: пришлось для виду закашляться, подавляя смех.
— Ясно.
Он снова глянул на часы.
— Ты хочешь, чтобы я их поберегла для тебя, — спросила я, все еще не прикасаясь к бумажкам.
Он, похоже, призадумался, гадая, что лучше ответить. Но лишь на две-три секунды.
— Да, хочу. — Он снова покосился на дверь и, придвинувшись ко мне, добавил шепотом: — А то, скорее всего, опять оброню, но уже дома, и если папа их найдет… — Он взмахнул рукой в воздухе, выпучил глаза.
Я улыбнулась.
— Думаешь, он рассердится?
Он несколько раз кивнул.
— Да, немножко. Или сильно.
— Почему?
Он закусил нижнюю губу и почесал нос:
— Просто… это секрет.
— А-а.
— Самый настоящий.
— Хорошо, если секрет, мы его никому не расскажем, договорились?
— Договорились, — и посмотрел на меня так, словно ожидал вопроса: «А что за секрет?» Но я решила ни о чем не спрашивать. Пусть сам выберет подходящий момент, чтобы доверить мне его.
За дверью откашлялся и заскрипел креслом отец Гилье. Мальчик сглотнул слюну, погладил деревянную столешницу и сказал шепотом:
— Просто… я буду выступать на рождественском концерте.
— О как здорово. — Я посмотрела на часы: 19:04. — И ты будешь искать кого-то, кто заменит Назию?
Он помотал головой.
— Значит, Берт будет петь один?
Гилье опустил глаза и снова погладил столешницу.
— Нет. — Его взгляд медленно, очень медленно, скользил по стенам, словно что-то нащупывая. Наконец мы взглянули друг другу в глаза. И он чуть слышно сказал: — Я буду Мэри Поппинс. — И слегка улыбнулся, одними губами. — Без Берта, без никого. Немножко спою, немножко станцую — в костюме это трудно, но ничего, как-нибудь…
Я ничего не сказала. Выждала.
— Но вы ведь не расскажете папе, правда? — спросил он, украдкой косясь на дверь.