Тайгастрой
Шрифт:
— Что же вам мешает полюбить? — участливо спросил Абаканов.
— Некого.
— Некого?
— Никто не встречается на пути. Подходящие давно расхватаны. Сегодня потеряла Абаканова — последнюю надежду. Я хочу, чтоб и меня любили. Без скидок и уступок. Я в скидках не нуждаюсь.
Абаканов ушел к окну и снова стоял там, глядя на позолоченные солнцем вершины гор.
— Переходите в изыскательскую группу. Начинайте новую жизнь пока что без большой любви.
— Сделка?
— Никаких сделок. Говорю, как человек. Как инженер.
— Ладно. Больше переводчицей не работаю.
— Серьезно решили?
— Вы меня не знаете. Я — отчаянная!
— Отчаянных женщин люблю! Ладно. Работы хватит. Будете делать, что потребуется.
— Ну, дайте вашу руку. По-человечески. Вы ведь жених чужой мне девушки. Но все равно, дайте руку. Вы не ошибетесь во мне. Я могу быть очень хорошей. Вы даже не представляете, какой я могу быть хорошей, если захочу.
— Верю вам, Лена, потому что умный человек может прикинуться и пустым, и глупым, но глупый умным — никогда!
Все уже давно разошлись, а профессор продолжал оставаться в цехе, его настроение понимали Гребенников, Лазарь, Журба.
И в этот час душевного покоя произошла еще одна встреча.
Штрикер шел к доменной печи, тяжело опираясь на палку.
— Ты?
Бунчужный не поверил своим глазам.
— Как видишь. Не дух бесплотный...
— Но так вдруг? — Бунчужный не знал, как поздороваться. — Здравствуй! — и, поколебавшись, все-таки протянул руку.
— Все в жизни делается «вдруг»... Не боишься подавать руку бывшему промпартийцу?
Бунчужный покраснел.
— Не боюсь. Но как ты сюда, к нам?
— Хочешь спросить, какого черта принесло?
— Вообще... нежданно...
— Для тебя нежданно, а для меня — вожделенная мечта...
— Надолго?
— На пару деньков. Я здесь, собственно, в роли комиссионера.
— Не понимаю.
— В роли, так сказать, рогоносца-комиссионера. Но об этом позже. Забрался ты далеченько. И высоченько. Прямо и иносказательно.
Бунчужный пожал плечами.
— Приехал когда?
— Вчера вечером.
— А ко мне сегодня?
— Знал, что не до меня. Краем уха слышал: дело, насколько могу судить, подмочено. Просчетики... От них не денешься. Работка впереди...
— Да, не получилось, как надеялся. Но не жалуюсь и не отчаиваюсь.
— Ты никогда не жаловался! Фанатик! — Штрикер усмехнулся. — Но проблема твоя на поверку оказалась мыльным пузырем. Зачем огород городить? Я ведь тебя еще тогда предупреждал.
— Нет, не совсем так. И проблема моя — не мыльный пузырь. И дело не в частных неудачах. У каждого, кто работает, возможны на его пути неудачи. Ты атаковал проблему получения ванадистых чугунов, чтобы вообще снять ее с вооружения. Тебе важно было лишить нас возможности двигаться дальше. А я даже в неудачах пытался найти новые подступы к решению задачи. И если мои молодые сотрудники, идя другим путем, достигли большего, то лишь потому, что мои неудачи толкнули их к новым поискам. Вот в чем, друг мой, разница. Ты хотел разоружить
науку, а я вооружить ее. И если я сорвался — не беда: другие пойдут дальше и возьмут быка за рога. Молодая мысль всегда забегает вперед.— Вождям отступать нельзя, понимаю... Твоя печурка, конечно, сыграла известную роль на площадке. Роль, так сказать, катализатора. Думаешь, не понимаю? Отрицать нелепо. Понимаю, как инженер. И работайте себе на здоровье! Мне что.
Штрикер задумался.
— Вот, смотрю на тебя, Федор: молодеешь, честное слово! Даже ее верится, что мы однолетки.
— Труд, вера молодят! Общие цели и удачи молодят, а неудачи закаляют, — Бунчужный приподнял голову.
— Смотри... Завод рожден в тайге... на голом месте.
— Ты что — в атаку?
— А ведь ты сомневался в сибирском комбинате. И в пятилетке. Ты и твои дружки. Забыть трудно. Сколько ваша братия натворила... — Бунчужный нахмурил брови. — Однако как с тобой? Выпустили? Понял ли ты что-нибудь после испытания?
Штрикер молчал.
— Скажи мне, дело прошлое, чего ты добивался?
— У тебя свои убеждения, у меня — свои.
— Убеждения... Из-за них и «на посадку» пошел?
— Пошел! Что с того? В наше время тот, кто не был, как ты говоришь, «на посадке», ни рыба ни мясо. Я имею в виду людей нашего поколения. Понятно, одни были «на посадке» у белых, другие — у красных. Это, так сказать, оселок политической значимости человека. Лакмусовая бумажка!
— Ну, знаешь! Афоризм твой грубый и неубедительный. Но скажи, зачем тебе понадобилась именно такая активность? Что у тебя общего с интриганами от политики? Зачем ввязывался?
— Если хочешь, ничего особенного я не делал. Высказывал свои убеждения, которых никогда ни от кого не скрывал. С коммунистами мне не по дороге. Что ж, так устроен. Любите нас черненькими!
— Освободили когда?
— Недавно. Помогла одна работенка. Предложил я там, понимаешь, одну марку специальной стали. Марка, скажу тебе, такая, что отдай все — и мало! Сталь сверхпрочная, сверхтермоустойчивая и вообще...
— Что ж, поздравляю.
Они прошлись по цеху. Печь перевели на передельный чугун, дышала она спокойно, ровно.
— Идешь бойко в гору, Федор! Круто берешь вверх.
Бунчужный усмехнулся.
— Гора-то моя, Генрих, не в том... Никогда в каръеристах не ходил. Гора моя — труд. А силы, кажется, не те...
— Когда подаешь в партию? Или для... поощрения... ждешь орденка? — в упор спросил Штрикер.
Бунчужный посмотрел на широко расставленные толстые ноги Генриха, колодообразные ноги в широчайших суконных штанах, и только теперь заметил, что земляк его осунулся, постарел.
— Не болеешь? У тебя, знаешь, вид... того...
Штрикер рассмеялся.
— Болею? Чепуха! Еще четверть века со своими болячками мог бы протянуть. Люди старой закалки живучи, — он вздохнул. — Мог бы прожить, да, кажется, не дадут...
Они прошли к литейному двору.
— Мне показалось, Федор, что на тебе за эти два года наросла вторая кожа. Этакая пуленепроницаемая кожа бегемота... Только прости за откровенность... Да...
Они остановились на литейном, и оба подняли головы кверху, к «свечам» домны.