Тайгастрой
Шрифт:
Потом сразу стало шумно, собрались в коридоре, и пока Петр закрывал тяжелую дверь на ключ, Лиза, Марья Тимофеевна и профессор, еще чуть-чуть не доверяя глазам, жали остуженные непогодою руки высокому человеку, говорили что-то срывающимися голосами.
Когда, наконец, прошли в столовую, гость отряхнул пальто и шапку с наушниками. Из складок вывалился на пол снег, похожий на мокрые валики ваты.
Гость расправлял перед зеркалом крашеную чужую бороду и приглаживал всклокоченную оторочку вокруг лысины-парика.
Одна лишь минута обычного, семейного — и начался страх за жизнь: была ли открыта дверь внизу, темно ли на лестнице, не
Гость молчаливо улыбался большими губами и прижимал к плечу голову Лизы.
Остаток ночи и день Леша спал не просыпаясь. В квартире ходили на цыпочках. А вечером быстро поднялся, зачесал перед зеркалом чужие волосы и, засунув в карманы бутерброды, ушел в мокрую черноту.
Потом снова были вечера, были осторожные звонки, падал с пальто и с шапки хлесткий снег, и молодые губы улыбались немного виновато.
А жизнь шла.
В николаевской «литературке» — клубе на углу Спасской и Соборной — играла музыка, устраивались танцы и камерные вечера, в театре Шеффера шли пьесы Андреева и Метерлинка. Слащевцы прожигали жизнь за игорными столиками, в номерах гостиниц. Счет дней подходил к концу, это скрывали от других, но не от себя: на полях херсонских и одесских завершался последний акт военной интервенции. И пока одни веселились на краю пропасти, другим вменялось по службе хоть для видимости поддержать сумасшедший danse macabre [5] . И поддерживали. Карательным экспедициям поручалось освещать свой путь зарей пожаров.
5
Танец мертвецов.
И каждую ночь слащевские холуи вывешивали новые и новые, один другого грознее, приказы, от которых отдавало пьяным перегаром ночных кутежей.
А дорогой гость, проглоченный черной ночью, все не приходил. И надо было в химической лаборатории реального училища, и на улице, и у себя дома, на софе, когда со стен сползала тишина, и всюду-всюду каждый миг ждать: не придет ли? Увидеть, прижать к себе родное, любимое существо.
Но гостя не было.
У профессора пропадал сон. Он ходил от окна к двери и назад, из кабинета в столовую, смотрел в окно, на осенний плес, на бульвар.
Что случилось? Бегство... От кого? И к кому? Как могло случиться?
У Лизиного рояля, взятого напрокат, можно было постучать пальцем по холодной крышке, можно было даже открыть крышку и под модератор, пока дочь брала уроки музыки у Анны Никифоровны Григорович, взять несколько аккордов... Зачем он бежал сюда? И неужели через подобное испытание, только так можно было придти к новому, навсегда оставив старое позади?
Вот и гость...
Гость? Но где он? Почему нет так долго?
Мысли рвались в клочья. Он останавливался возле шкафа с книгами по черной металлургии, возле этажерки с книгами по энтомологии (давняя тайная страсть)... И снова хождение по комнате, хождение из утла в угол, как в клетке...
У своего родного гостя можно было найти ключ к новому, начало которому положили необыкновенные люди. Найти ключ, понять и принять в свое сердце это новое, смелое, принять, как выстраданное. И ничего другого никогда не желать.
Но у гостя тяжелели от бессонных ночей веки. Он лежал на спине, свет от лампы срезал половину лица. Одна половина была светлая, как душа его, другая черная, как
жизнь вокруг, и губы скорбно сжаты в беспокойном сне. Он еще несколько раз перед сном успевал кивнуть головой. Профессор открывал в спящем лице морщины, складки, пятна, рожденные жизнью в подполье у белых, новое, чего не было в Москве и что пришло за месяцы жизни на обетованном юге. И рыжая борода, и чиновничья, не вызывающая подозрений, оторочка из длинных волос вокруг лысины парика.Гостя нельзя было беспокоить для маленькой путаной драмы. Пусть спит. Один бежал к белым, чтобы в тишине творить науку... Другой скрывался от белых, чтобы могла расцвести наука... Настоящая, подлинная наука...
Так складывалась реальная жизнь.
А дни шли, но с ними не уходило смятение. Газеты сообщали противоречивые вести, ожидалось страшное, потому что упиралось в неизвестность. И вечером, когда затухала на улицах жизнь, профессор в тиши кабинета прижимался к оконной раме и слушал, как глубокую тишину, нависшую над городом, вспарывала беспорядочная стрельба. Очень может быть, что после каждого выстрела угасала чья-нибудь жизнь...
Но в этом половодье, когда все рвалось с бешеной силой, неслось, разбивало в щепы, было очень стыдно прижиматься к пеньку на берегу, крепко держаться за него сведенными пальцами, с болью и тоской смотреть вдаль, ожидая, не остановится ли ладья... одна ладья с любимым человеком...
Страх вполз в дома николаевцев в ночь с 18 на 19 августа, когда южная группа деникинцев во главе со Слащевым заняла город. Штаб генерала, он сам и приближенные обосновались в Лондонской гостинице, что на углу Соборной и Спасской, а контрразведка — на Большой Морской.
Артист Жуков, прельщавший до прихода белогвардейцев николаевских дам, превратился в контрразведчика Липомана.
(Этот самый артист несколько лет спустя на показательном процессе при оглашении смертного приговора демонстративно ел шоколад, улыбаясь публике. Он сыграл тогда свою последнюю в жизни роль).
Большую Морскую николаевцы обходили за десять кварталов: легок путь в контрразведку — труден выход! Вторая каторжная тюрьма, окнами глядевшая на крутой берег Буга, переполнилась арестованными.
Но чем бесчеловечней расправлялись Слащев и слащевцы с населением, тем смелее действовали люди, для которых жизнь молодой советской республики стала дороже своей собственной жизни.
Кроме комитета партии большевиков, руководившего на юге всей борьбой против интервентов, в николаевском подполье работал комсомольский комитет, секретарем которого была молодая девушка с бледным лицом и длинными детскими косами. Ее звали Тамара.
С ней и связал Гребенников Лешу Бунчужного под именем Саши Зеленого, связал в октябре после того, как Леша выполнил в Одессе и Николаеве несколько поручений и был проверен делом. Настоящей фамилии Саши Зеленого никто в николаевском подполье не знал.
Они встретились в вечерний час на квартире у комсомольца Гриши и с первой минуты почувствовали, что навсегда связала их жизни судьба. Лица их оживлял румянец, и в глазах горел огонь от сознания, что им, юным, едва расцветшим, поручили большое дело во имя революции.
В начале ноября, утром, самого молодого члена комсомольского подпольного комитета, четырнадцатилетнего мальчика, схватили контрразведчики в тот момент, когда он наклеивал на афишную тумбу листовку.
Мальчика отдали Липоману, и подросток не выдержал...