Театральная история
Шрифт:
И сейчас, когда свет погас, а холод сгустился, на помощь тем, кто не верит в Бога, слетаются слова. Только они могут помочь нам сейчас, когда земля вот-вот скроет того, кто вызывал в нас столько любви.
Но мы, верующие, знаем о священном происхождении слов. И знаем, что каждый, кто творит, соприроден Господу нашему. И если в творческом порыве художник вступает в спор с Творцом, Бог наш смотрит на него с любовью. Как на дитя, которое только учится говорить, а потому произносит слова бессмысленные и нелепые. Но ребенка не остановить — он учится неустанно, и наконец начинает складывать слоги в слова, слова в предложения. А потом научается вкладывать в слова мысль и дух. Сергей
Отец Никодим поднял глаза на купол церкви — туда, где царил Бог Отец, которого так боялся Иосиф во время неудавшейся “театральной атаки”.
— Поэт неба и земли! Мы провожаем к Тебе одно из лучших Твоих созданий. Мы помним, что все мы — часть твоей бесконечно создающейся поэмы. Все мы — строки, буквы, частицы букв. И только Бог знает, когда наступает время одной из этих строк растаять. Но в великой Поэме Господа строки не исчезают. Его рукописи не горят. И сейчас слово, благодаря которому был создан Сергей, сияет в других мирах. Мы счастливы, что были подле, когда он сиял в нашем мире.
В нахлынувшей тишине Наташа и Александр крепче сжали ладони, а Сильвестр — зубы. Он подумал: “И снова не понимаю, почему этому талантливому лицедею и лицемеру не аплодируют”.
— Теперь я скажу, — не терпящим возражений тоном сказал режиссер.
Отец Никодим, не глядя на Сильвестра, ответил всем собравшимся:
— В церкви мирянам произносить речей не положено.
Пыл только что произнесенной им проповеди начал остывать. Глаза становились тусклее, мысли — земнее.
— Я скажу, — повторил каменным голосом Сильвестр, и отец Никодим почувствовал, что если не уступит, режиссер как-то страшно его опозорит.
На лице батюшки было написано: “Повинуюсь силе, и то лишь из уважения к усопшему”. Уступая место Андрееву, священник вдруг заметил плохо загримированную рану на лице Сергея. Сильвестр встал туда, где только что пребывал батюшка. Оглядел собравшихся — все были под глубоким впечатлением от слов отца Никодима. Качество наступившей тишины режиссер оценил сразу.
— Я понимаю ваше волнение. Речь прекрасная. Жесты, интонации — безупречны. Но я не прощаю того, кто сейчас так искренне, так нежно оплакивал Сергея. Более того — мне есть в чем его обвинить.
— Да как вы смеете! — воскликнул дьячок Фома. Он был возмущен тем, что отец Никодим позволил говорить мирянину. И теперь этот допущенный до амвона режиссер позорит священника в доме Божьем.
Сильвестр не обратил никакого внимания на дьяконов крик.
Вдруг из самой людской гущи взревел Балабанов:
— Я! Я! — Он обратился к Сильвестру голосом, не ведающим возражений. — Я должен выступить! Я написал стих! О люди! Крокодилы! Дайте волю моему стиху!
И Балабанов стал прорываться сквозь толпу. Казалось, что колоссальных размеров артист прорубает себе дорогу сквозь человеческую чащу. Он размахивал руками-саблями. Бешено вращал глазами. Еле сдерживал ругательства. От него несло алкоголем. Режиссер метнул в него грозный взгляд. Но это не произвело
на артиста никакого впечатления. Смерть Преображенского, “заявление об уходе” Сильвестра и триста грамм на гражданской панихиде сделали свое дело: Балабанов потерял страх. Мощным голосом артист возгласил:— Стих короткий… А я длинный… Для контраста говорю. Нас учили — контрастируй — и зритель твой… Высокое-низкое, громкое-тихое, короткое-длинное, я и стих… Я написал его даже не на смерть Сергея… На смерть другого, почти Сергея, да какая же вам разница! — взревел он. — Но стих подходит, подходит, о люди!
Он посмотрел на собравшихся с яростью.
Дьячок Фома подошел к отцу Никодиму, театрально всплеснул руками и закатил глаза, но это не произвело никакого впечатления на батюшку. Он разглядывал рану Сергея и что-то шептал. Дьячок не разобрал, что именно, и с возмущением сказал намеренно громко:
— Актерам в храме не место!
— А ты знаешь, как на старославянском называется сцена? — вдруг тихо спросил его отец Никодим.
— Не знаю, — ответил дьячок и добавил взглядом “и знать не желаю”.
— Она называется “позорище”.
— И очень правильно, — кивнул головой Фома, пристально вглядываясь в отца Никодима. Он понял, что его старший по чину коллега имел в виду нечто совсем иное, но что? “И знать не желаю!” — снова подумал Фома, глядя на Балабановский балаган.
Пьяный артист вынул из кармана затертый листок с полинявшими, написанными от руки, строками. И все поняли: он не врал, стих был сотворен задолго до кончины Преображенского. Артист стал декламировать, делая в конце каждого четверостишия широкий жест правой рукой:
Обожгла сначала глотку,
Пролетела вниз.
Выпив “самопальной” водки,
Умирал артист.
Он один лежал в гримерной,
Не закончив роль.
Не дождавшись нашей “Скорой”
Умирал “король”.
Что врачи напишут? — “Сердце…”
Или “Был инсульт”.
Кто же скажет: “Водка с перцем
Выключила пульт”.
В небольшом театре нашем,
Не доигран “Лир”.
За столом — актеры-братья:
Поминальный пир.
Балабанов перевел дыхание, утер слезу, и продолжил дрожащим голосом:
Помянут хорошим словом,
Режиссер всплакнет.
Доиграет кто-то новый,
Если не запьет1 .
— Ох! — вздохнул Балабанов, вытер пот со лба и обратился к Сергею. — Прощай, милый мой друг! Я тебе завидовал! Я тебя не любил! Но чтобы вот так, вот так на тебя смотреть — душа моя разрывается! — и закричал: — На мелкие части расколота теперь душа моя! О люди! Порожденья…