Телеграмма
Шрифт:
– Да? Тогда я, наверное, вправду у него переночую. Или у Гурко. Хотя они оба приставать будут. Еврей да татарин - два сапога пара.
– Ты белены объелась, Самохина?
– всерьез разозлился я.
– Во-первых, Кондакову сегодняшнего скандала хватило по уши, не полезет он к тебе. Во-вторых, Галимов не татарин, а башкир, ты сама сказала...
– Ну, башкир, один хрен.
– ...А в-третьих, Гурко - потомственный русский дворянин и правнук фельдмаршала. Он князь, да будет тебе известно.
– Ой, прям!
– каким-то невероятно развязным тоном сказала Самохина.
– Упасть и
– Причем тут нос? Почему Гурфинкель?
– растерялся я.
Жена уронила "Диену" и нервно захохотала.
– При том и нос, что Гурфинкель, - продолжала Степанида.
– Ты меня знаешь, Балаховский, я не антисемитка, я с Раей Шехтман дружу, и с Меркиными. И когда Шифриновича исключали, я воздержалась, ты помнишь. Просто не люблю, когда срули под русских косят.
– Он же Иванович! Что, Сруль Иванович?
– Израилевич, - поправила Степанида.
Превращение Александра Ивановича Гурко в Сруля Израилевича Гурфинкеля подействовало на меня угнетающе. И так сумасшедший день, а тут еще... Перебор, ох, перебор...
– Впрочем, - сжалилась Самохина, - насчет Сруля и Израилевича - это для образности. Но уж конечно не Иванович. А что Гурфинкель - руку на отсечение.
– Смотри, что выходит, Степанида, - переведя дух, сказал я.
– В нашем гребаном ДТП имени товарища Райниса кроме тебя и Кондакова русских нету вообще.
– Галимов русский.
– Какой он русский, если он башкир?
– Ну, башкир ведь, не еврей. А Петров?
– Петрова исключаем. Он, как оказалось, в душе узбек.
– Ты к чему клонишь?
– насторожилась Степанида.
– К тому, что я должна по причине славянского братства переспать с этим козлом Кондаковым?
– Да не надо с ним спать! Просто я к чему... ну, постичь мотивы... не случайно он к тебе ломится. В чуждом окружении он чует родственную душу.
– Это я и без тебя понимаю, - сказала Степанида.
– Полседьмого, - вмешалась жена.
– Вы писать-то будете?
Степанида насупилась.
– Будем!
– решительно сказала она.
– Давай, Балаховский, пиши про шелест волн.
– Цыц, Самохина, - огрызнулся я.
– Ты посиди тихо. Сам напишу.
Степанида, конечно, не сидела тихо. Она включила телевизор.
Вообще-то в писательских Домах телевизоров не держали. Считалось, что они отвлекают мастеров художественного слова от творческого процесса. Правда, ходили слухи, что в номерах у секретарей Союза стоят многопудовые "Рубины". Тут я ничего не могу сказать. Однажды меня затащили в такой номер, хозяин которого отмечал присуждение очередной Государственной премии. Осетрина, икра и коньяк были. Телевизора я не нашел. Но вполне возможно, что перед приходом гостей лауреат успел спрятать его в шкаф, чтобы не будить в коллегах по перу нездоровые чувства. А я возил с собой переносной телевизор, занимавший даже меньше места, чем пишущая машинка.
– Лабвакар!
– завопил телевизор.
– Ригасвагонрупницас коммунисти ун виси страдниеки...
Степаниду это смутило.
– А по-русски он у тебя не умеет говорить?
– спросила она.
– Не умеет. Я его еще не настроил. Скажи и на этом спасибо.
–
Спасибо, - ехидно откликнулась Степанида, но телевизор выключать не стала.Я рассердился.
– Что за прелесть! Клуб полиглотов. Одна читает "Диену", другая смотрит новости на латышском... Выруби телевизор, Самохина.
– Ну вот еще. Дай новости послушать.
– Блин! Я же писать не могу!
– Не пиши. Подумаешь... Сам вызвался.
– Кто, я вызвался? Последний раз говорю: выключи телевизор!
– Ты пойми, - горячо заговорила Степанида.
– Если бы он по-русски говорил, ты бы вообще писать не смог.
– Я и так не могу. Страдниеки... Кошмар какой-то.
– Ладно, Балаховский, - вздохнула Степанида.
– Предлагаю компромисс: ты сейчас не пишешь эту телеграмму, а на ночь вы с Иркой приходите ко мне, мы пьем "Сибирскую", жрем пельмени, и пишем.
Сил сопротивляться уже не было.
– Пельмени-то хоть не магазинные?
– О!
– воскликнула Самохина.
– Обижаешь. Пельмени домашние.
7
У входа в главный корпус мы встретили Рената Галимова и князя Гурко. Где они нашли друг друга - неизвестно. Теперь, обремененные выпитым, они ковыляли по направлению к столовой.
– Все-таки надо что-нибудь съесть, - объяснил мне Гурко.
Выглядел он удручающе: мешки под глазами, лицо серое. Замшевая курточка была покрыта хлебными крошками, на воротнике висел обрывок фольги. Видимо, они закусывали плавленым сыром.
Ренат выглядел много бодрее.
– Это мой спаситель!
– радостно кричал он и тыкал в меня пальцем. Степанида, поцелуй его! Ну, поцелуй!
– Ренатик, золото, не гони волну, - сказала Самохина.
– Я лучше тебя поцелую.
И поцеловала.
– Говорят, вам в Уфе памятник стоит, - ревниво заметил я.
– Не памятник, а бюст, - ответил Галимов, стараясь придать голосу равнодушный оттенок.
– На Аллее трудовой славы. Работы Баймухамеда Адырова. Вы любите работы Адырова?
– Да, это зрелый мастер, - выдавил я.
Никакого Адырова я, конечно, знать не знал.
– А почему вы спирт не пришли кушать?
– продолжал Галимов.
– Спасибо, успеется еще.
– Это как сказать...
– заметил живой классик и, обнимая падающего Гурко, направился с ним вместе в столовую.
Мы двинулись им вослед.
– Неужели все выдули, а?
– задумалась Степанида.
– Быть не может. Если в пять часов было шесть литров, то к семи часам...
– Она пошевелила губами, что-то подсчитывая.
– Ну, литр, от силы полтора. И то много.
На ступеньках, ведущих к столовой, Гурко все-таки упал.
– Восстань, пророк!
– громогласно сказал ему Ренат.
– Я оступился, - пробормотал князь, вставая.
– Конь о четырех ногах, сука, и тот...
Ростбиф был отменно прожарен, а картошка не переварена. Ужин удался на славу. Сидевший напротив меня Гурко трезвел на глазах.
– А Кондакова опять нет, - сказал он.
– И на обеде не было.
– Это вас на обеде не было, - возразил из-за колонны невидимый Провский.
– А Алексей уехал в Домский собор, на органный концерт, я сам его до автобуса провожал. Вернется только к ночи.