Тирания мух
Шрифт:
— Усатому дедушке это пришлось бы по душе.
— Я сказала: сеанс закончен.
— Ладно, как хочешь, тем хуже для тебя, мама. Думаю, тебе было бы полезно поговорить об этом. Видно, что как раз этого тебе не хватает.
— Я сказала: сеанс закончен.
— Окей. Я буду рядом, если тебе что-то понадобится. Сказать Калебу, чтоб заходил?
— Пришло время нашей смерти, — сказала тетя, и все в доме зааплодировали.
Ее голос царапал слух, а слова не текли изо рта естественным потоком. Казалось, они застревали между зубов, но даже при этом мама помнила, какой эффект произвели на всех эти слоги, то чудо, которое являли собой эти слова, потому что женщина, лишенная голоса, вдруг его обрела и, что еще более ценно, ее устами говорил Бог. Маленькая мама подумала, что у Бога оказался слишком высокий и пронзительный голос, как у
— Пришло время нашей смерти.
Маленькая мама также не могла забыть бабочек и их разноцветные крылья. Именно в тот момент бабочки стали сопровождать исчезновение, массовое вымирание семьи. А еще помнила, как тетя, выразительница Божьего слова, подошла к ней и погладила по лбу.
— Не для тебя, — сказала она голосом паршивого кота, бездомного, покрытого ранами и царапинами.
В глазах тети горел потусторонний огонь, и маленькая мама поняла, что боится не только этой женщины, но и воздуха, который она вдыхала, воздуха, наполненного предзнаменованиями, предчувствием смерти. В тот миг у нее появилась уверенность, что тетин голос пометил ее навсегда, сделал отличной от всех. Зачем или почему — неизвестно, и оставалось неизвестным еще долгое время, пока не родилась Калия и мама не увидела, что у нее глаза тети, да, глаза немой тети, к тому времени покоящейся в могиле уже много лет.
Калия родилась зимой, точнее, в ту пору, когда по календарю должно было наступить небольшое похолодание, короткая передышка посреди бесконечной жары, знак, которого все с нетерпением ожидали, обещание, дающееся с каждым окончанием цикла из трехсот шестидесяти пяти или трехсот шестидесяти шести дней в високосный год. Калия родилась в разгар самой безжалостной жары, настигшей всех вопреки календарю.
В этой чертовой стране всегда было, есть и будет лето, сказала себе мама, тужась и потея. Плацента отходила с потом, а не между ног, и маме казалось, что по лбу у нее стекает кровь. В этой чертовой стране всегда было, есть и будет лето, повторила мама, поджала ноги, сжала разум, и на свет появилась Калия, в день, когда жара достигла апогея.
Это казалось дьявольским предзнаменованием, и, наверное, так оно и было. Нельзя утверждать то, что невозможно доказать. Верно лишь, что, когда мать держала Калию на руках, девочка открыла глаза. Ничего удивительного, бывают не по возрасту развитые или тревожные дети, но в этом взгляде что-то настораживало, что-то необычное, как будто воспоминание. Мама мгновенно все поняла, ей не пришлось для этого ни забираться в далекие дебри своей памяти, ни пытаться вызвать нужные образы: новорожденная Калия смотрела на нее глазами тети — тот же мертвенный блеск, та же уверенность в том, что она появилась на свет, чтобы быть провозвестницей воли Бога, чтобы возвещать, что пришло время умирать и что никакая жара не помешает случиться воле Божьей. Услышав первый плач своей дочери, мать узнала в нем мяуканье кота, того паршивого кота, который был Богом. Действительно, это были не слова, всего лишь стон, просящий молоко, грудь, стон с просьбой о приюте, но мать бросила дочь в изножье кровати и ощутила себя одинокой, невероятно одинокой и непонятой миром.
— Не для тебя, — сказала ей тетя много лет назад, когда мама была еще маленькой девочкой. — Ты позже.
Мать вспомнила эти слова.
Это «позже» наконец настало, и Калия пришла, чтобы напомнить ей, что однажды, совсем скоро, наступит и ее час.
Мяуканье Бога еще раз пробилось через плач Калии, и девочка замолчала.
Я бегом преодолеваю восемь кварталов, которые разделяют меня с любимой. Кто-то поворачивается. Кто-то меня узнает. Соседи показывают пальцем. Они знают, кто я. Точнее, кто мой отец или, лучше сказать, кем он был раньше. Как будто моя личность и мое имя указаны на табличке над моей головой — я похожа на персонажа из комикса с пузырем текста рядом. Текстовый пузырь служит отличительным знаком, указывает на то, что я член семьи, попавшей в опалу заодно с отцом.
Несносно печет солнце, восемь кварталов кажутся бесконечными, поэтому я припускаю еще быстрее и начинаю задыхаться, раскаиваясь, что пренебрегала занятиями аэробикой и тренировками во дворе школы. Тогда мне хватило бы дыхания добежать до любимой без остановок. Я приостанавливаюсь и с некоторым весельем наблюдаю, как соседи стараются меня не замечать. Привет, соотечественники! Я бубонная чума, черная чума. Я даже приветствую пару человек
кивком, но они опускают голову. Я дочь своего отца, и моя страна притворяется, что не узнает меня.Если бы соседи хотя бы ради приличия не пяли лись на меня и сразу прятали взгляд, я бы не критиковала их так жестко, окей? Они остались бы в моих глазах такими же трусливыми, но, по крайней мере, не казались бы мешками с дерьмом.
Я стараюсь прибавить шаг и, чтобы причинить побольше неудобств и чтобы все поняли, кто перед ними, здороваюсь со всеми на своем пути. Я не просто машу рукой и произношу обычное «привет», а поспешно приближаюсь с распростертыми объятиями, словно к родственникам, которых давно не видела. Здесь я даже проявляю фантазию и кричу: «До скорого! Здорово вчера посидели! Приходи еще! Мы по тебе сильно скучали! Ты мой лучший друг!» Очевидно, эти слова полны детской мести и вызывают всеобщую панику: люди так таращатся, что, кажется, глаза сейчас выскочат из орбит, люди бегут, отходят в сторону, оглядываются, не следит ли за ними Усатый дедушка из-за угла, записывая с моих слов все имена, адреса и связи.
Да-да, я знаю, страх — самое утонченное из проявлений одиночества. Не хочу разводить здесь философию, потому что сбежать из дома, точнее, из клетки, построенной для нас отцом, меня заставила возвышенная и одновременно пошлая вещь, если выразиться яснее: желание встретиться с возлюбленной, сесть на нее, ощутить все заржавленные неровности ее структуры, желание почувствовать, как она проходится по всем выпуклостям моего тела.
Когда до нее остается последний квартал, я замедляю шаг, чтобы немного прийти в себя. Я уже вижу ее вдалеке, возбуждение нарастает. Она передо мной, и я намокаю. Я втягиваю в себя воздух и ощущаю ее вибрацию. Я чувствую, что она меня узнала и ей не терпится меня увидеть, и это заводит еще больше. Я подхожу, поглаживаю ее и чувствую под ладонью дрожь, желание, потребность во мне. И задираю платье, слава богу, это всего лишь платье, а не что-то другое, что отдалило бы момент нашей близости. Я снимаю трусы, забираюсь на выступающую часть конструкции, и моя любимая мурлычет. Вот так ей нравится — когда я двигаюсь сверху, ее ржавчина на моей коже, и неважно, что на нас смотрят, не имеет никакого значения, даже когда несколько минут спустя рука отца хватает меня за плечо и стаскивает с моста и вершины удовольствия.
Прощай, любовь моя, прощай, я возвращаюсь, как Джульетта, в свое заточение, и отец знает, что здесь ему уготована роль няньки. Папина рука непоколебима, я сопротивляюсь его хватке, пытаясь вырваться, ржавчина на коже, прощай, моя любовь, прощай, моя любовь, кричу я, и отец поднимает руку — сейчас последует удар, удар, который он так никогда и не посмел на меня обрушить, сейчас он на меня упадет, но отец всего лишь подбирает мое белье, оправляет на мне платье, он не плачет, мужчины не плачут, но он сгребает меня в охапку и прячет от чужих глаз.
Он считает, что так сможет меня защитить.
Страх перед чужими глазами — чистейший образец одиночества.
КАЛЕБ
Калеб уселся на каменной ограде у дома — крайней точке, к которой он мог приближаться с тех пор, как отец отменил лето и запретил всякие контакты с внешним миром. Теперь жизнь разделилась на две части: в одной царила паранойя — это была вотчина папы, дом, где им приходилось жить, тесный и гнетуще закрытый, как никогда; на другой стороне мира обитала опасность. Она не всегда явно проявляла себя и не была очевидной. Порой опасность существовала только в словах отца, который каждый день умудрялся найти какое-нибудь устройство для слежения, прослушиваемый телефон или камеру, спрятанную в многочисленных закутках дома. Калеб зевнул и вспомнил толстые линзы очков Тунис и веснушки на ее носу. Скука этого лета взаперти изматывала больше, чем бесконечная жара, обрушившаяся на страну.
— Ка-калеб, зайди в дом и закрой все окна! — крикнул отец, выглянув на крыльцо в поисках Касандры. И затем еле слышно зашептал: — Н-не… н-не… п-приближайся к муравьям, Ка-калеб! Они уже ползут сюда!
Муравьи и правда ползли. Небольшая процессия уже начала восхождение по ступеням лестницы, взяв курс на ноги юного посланника смерти.
— Иди к Ка-калии! Не открывай дверь! Это приказ! Давай, быстро в дом! Чтоб никто тебя не видел!
Выпученные глаза отца резко контрастировали с его спокойным голосом военного, которому приходилось бывать свидетелем невиданно жестоких сцен и при этом поддерживать боевой порядок в своих войсках любыми средствами и во имя любых целей. Поджав ноги, Калеб отодвинулся от муравьев. Он подчинился.