Я беспощадные уже закрыл страницы,Когда над тронами, которых он не спас,Взвилась война, и я, мечтатель, в тот же часЕе ревущий зев увидел сквозь зарницы.Гляжу: озноб уже бандита начал бить;Слепят ему глаза внезапных молний стрелы;Дрожит он в ужасе, представя Дарданеллы, —О, трус! А завтра, может быть,Благодаря бойцам, чьи были славны деды,На этот низкий лоб, на этот хищный нос, —Как иногда орел приосенит навоз, —Уронит тень свою крыло слепой победы!Да, хоть и страх берет, но суд господень прав:Ты должен драться, вор! Не избежать сраженья!Ты, вскинув голову, летел на преступленье;Ползи же к славе, хвост поджав!«Как! Даже съежившись побитою собакой?Как! Даже к милости взывая сквозь тоскуИ сапоги лижа донскому казаку,Нельзя мне избежать Маренго?» Нет, рубака,Нет, в кожу цезаря облекшийся Картуш!На бой, поддельный лев: обязывает грива!Вот Эльстер, Эч и Рейн; а вот и край обрыва,И колесница вот к тому ж!Война — всему конец. Мы здесь на грани века,Народы! Я всхожу на башню; там слышнейЗвон, возвещающий уход ночных теней,Последний час владык и первый — человека!Свобода, родина, законы и прогресс,Казалось — мертвые, кого мы тщетно звали,Возносят вновь из туч, скрывавших день и дали,Свои вершины в блеск небес!Вновь революция вздымает вал!.. Исчезни,Исчезни, старый мир: таков закон! Долой!Встал с огненным мечом архангел за тобойИ, в бой благословив, подталкивает к бездне!
Джерси, 9 октября 1853.
ПЕРЕД
ВОЗВРАЩЕНИЕМ ВО ФРАНЦИЮ
Сейчас, когда сам бог, быть может, беден властью,Кто предречет,Направит колесо к невзгоде или к счастьюСвой оборот?И что затаено в твоей руке бесстрастной,Незримый рок?Позорный мрак и ночь, или звездой прекраснойСверкнет восток?В туманном будущем смесились два удела —Добро и зло.Придет ли Аустерлиц? Империя созрелаДля Ватерло.Я возвращусь к тебе, о мой Париж, в оградуСвященных стен.Мой дар изгнанника, души моей лампаду,Прими взамен.И так как в этот час тебе нужны все рукиНа всякий труд,Пока грозит нам тигр снаружи, а гадюкиГрозят вот тут;И так как то, к чему стремились наши деды,Наш век попрал;И так как смерть равна для всех, а для победыНикто не мал;И так как произвол встает денницей черной,Объемля твердь,И нам дано избрать душою непокорнойЧесть или смерть;И так как льется кровь, и так как пламя блещет,Зовя к борьбе,И малодушие бледнеет и трепещет, —Спешу к тебе!Когда насильники на нас идут походомИ давят нас,Не власти я хочу, но быть с моим народомВ опасный час.Когда враги пришли на нашей ниве кровнойТебя топтать,Я преклоняюсь ниц перед тобой, греховной,Отчизна-мать!Кляня их полчища с их черными орлами,Спесь их дружин,Хочу страдать с тобой, твоими жить скорбями,Твой верный сын.Благоговейно чтя твое святое горе,Твою беду,К твоим стопам, в слезах и с пламенем во взоре,Я припаду.Ты знаешь, Франция, что я всегда был веренТвоей судьбеИ думал и мечтал, в изгнании затерян,Лишь о тебе.Пришедшему из тьмы, ты место дашь мне сноваВ семье своей,И, под зловещий смех разгула площадногоТупых людей,Ты мне не запретишь тебя лелеять взором,БоготворяНепобедимый лик отчизны, на которомГорит заря.В былые дни безумств, где радостно блистаетКто сердцем пуст,Как будто, пламенем охваченный, сгораетИссохший куст,Когда, о мой Париж, хмелея легкой славой,Шальной богач,Ты шел и ты плясал, поверив лжи лукавойСвоих удач,Когда в твоих стенах гремели бубны пираИ звонкий рог, —Я из тебя ушел, как некогда из ТираУшел пророк.Когда Лютецию преобразил в ГоморруЕе тиран,Угрюмый, я бежал к пустынному простору,На океан.Там, скорбно слушая твой неумолчный грохот,Твой смутный бред,В ответ на этот блеск, и пение, и хохотЯ молвил: нет!Но в час, когда к тебе вторгается АттилаС своей ордой,Когда весь мир кругом крушит слепая сила, —Я снова твой!О родина, когда тебя влачат во прахе,О мать моя,В одних цепях с тобой идти, шагая к плахе,Хочу и я.И вот спешу к тебе, спешу туда, где, воя,Разит картечь,Чтоб на твоей стене стоять в пожаре бояИль мертвым лечь.О Франция, когда надежда новой жизниГорит во мгле,Дозволь изгнаннику почить в своей отчизне,В твоей земле!
Брюссель, 31 августа 1870
из книги
«СОЗЕРЦАНИЯ»
1856
ПРЕДИСЛОВИЕ
Если бы автору было дано право влиять на умы читателей этой книги, автор «Созерцаний» сказал бы им только одно: эту книгу надо читать так, словно ее написал человек, которого уже нет в живых.
Двадцать пять лет жизни заключено в этих двух томах. Grande mortalis aevi spatium.[16]Книга эта, можно сказать, медленно зрела и росла в сознании автора. Сама жизнь вложила ее в сердце писателя, куда капля по капле просачивалось все им пережитое и выстраданное. Те, кто склонятся над ней, найдут свое собственное отражение в этих глубоких и грустных водах, постепенно скопившихся на дне души.
Что такое «Созерцания»? Если бы это не звучало несколько претенциозно, их можно было бы назвать «Воспоминаниями души».
Это в сущности все впечатления, все воспоминания, все события, все смутные призраки, радостные или скорбные, что хранятся в памяти и возвращаются к нам вздох за вздохом, тень за тенью, погруженные в какой-то мглистый туман. Это человеческая жизнь, возникающая из тайны колыбели и завершающаяся тайной гроба. Это сознание, бредущее от проблеска к проблеску, оставляя позади себя юность, любовь, иллюзии, борьбу, отчаяние и в страхе застывающее на краю бездны. Эта книга начинается с улыбки, продолжается рыданием и кончается трубным гласом страшного суда.
Целая судьба вписана сюда день за днем.
Что же это? Жизнь одного человека? Да, и вместе с тем жизнь других людей. Никто из нас не удостоен чести обладать жизнью, принадлежащей ему одному. Моя жизнь — ваша, ваша жизнь — моя, вы переживаете то, что переживаю я. Судьба у всех одна. Возьмите же это зеркало и вглядитесь в него. Иногда пеняют на писателей, говорящих только о себе. «Говорите о нас!» — взывают к ним. Увы, говоря о себе, я говорю о вас. Неужели вы этого не понимаете? О безумец, воображающий, что я — это не ты!
Эта книга, повторяем, отражает столько же личность читателя, сколько личность автора. Homo sum.[17]Пройти сквозь суету и тревоги, мечты, битвы, наслаждение, труд, горе, молчание, обрести покой в самоотречении и узреть бога; начать с Толпы и кончить Одиночеством — разве это, при всем своеобразии отдельных жизней, не судьба всех?
Не удивляйтесь же, что на протяжении этих двух томов мрак понемногу сгущается и все же в конце концов книга приходит к сияющей лазури лучшей жизни. Радость, этот недолговечный цветок юности, осыпается от страницы к странице в первом томе, полном надежды, и исчезает во втором, исполненном скорби. Какой скорби? Настоящей, единственной: той, которую несет смерть, утрата дорогих нам существ.
Мы уже сказали, что человеческая душа раскрывается перед нами в этих двух томах: «Прежде» и «Теперь». Их разделяет пропасть — могила.
Гернсей, март 1856
«Поэт идет в поля…»
Поэт идет в поля. Восторженный, влюбленный,Напеву лирных струн он внемлет, восхищенный.Поэта издали завидя, все цветыВ сиянии своей весенней красоты —И те, чьи лепестки багрянее рубина,И те, чей блеск затмит всю пестроту павлина, —Приветствуют его, застенчиво склонясьИли заносчиво красой своей гордясь.Они, как женщины, с прелестной простотою:«Вот он, влюбленный наш!» — лепечут меж собою.И, полные лучей и смутных голосов,Деревья мощные в прохладной тьме лесов,Старейшины дубрав — каштаны, липы, клены,Почтенный старый дуб, и тис вечнозеленый,И вяз, чьи ветви мох покрыл ковром густым, —Как правоверные пред муфтием своим,Главой ветвистою почтительно склоняясь,Плющом, как бородой, земли пред ним касаясь,Глядят, как лик его спокойный озарен,И шепчутся: «Смотри — мечтатель! Это он!»
Ле-Рош, июнь 1831
МОИ ДВЕ ДОЧЕРИ
В сиянье вечера, во мгле, еще несмелой,Одна — как горлинка, другая — лебедь белый,Красивы, веселы (о, дивная пора!) —Сестренка младшая и старшая сестраСидят у входа в сад, и к ним склонился нежноОгромный хрупкий куст гвоздики белоснежной.Он в вазе каменной по воле ветерка,Недвижный, но живой, колышется слегка,Как будто на лету у мраморного краяВдруг белых бабочек остановилась стая.
Ла-Террас, под д'Ангеном,
июнь 1842
К АНДРЕ ШЕНЬЕ
Пускай мои стихи, поющие Мечту,У прозы лучшее усвоят — простоту!Порой и я, Андре, шутливо струн касался…Однажды в юности — в те дни, когда пыталсяЯ книгу прочитать лесов, полей и гор,Когда я жил в саду, где звонок птичий хор,Где на листах блестят жемчужинки-росинки,Когда я, одинок, бродил, срывал барвинкиИ грезил, — мне одна промолвила из птах:«Напрасно ты всегда витаешь в облаках,Поэт! Твои стихи, что песен птичьих вроде,Могли б понравиться насмешнице-природе,Когда бы ты писал не пыжась, снизив тон.Хоть полон вздохов лес, — тебя освищет он.Природа весела, и громового смехаС Олимпа иногда раскат доносит эхо.И ветер не слезлив, а буен и суров,И вряд ли на романс похож потока рев.Со словом выспренним простое слово сблизитьНе значит, о певец, поэзию унизить.Природе подражай! Она, в столетий мглеБок о бок поместив и Данта и Рабле,Обжорство Грангузье и голод Уголино,Сливать умеет скорбь с весельем воедино».
Ле-Рош, июль 1830
ОТВЕТ
НА ОБВИНЕНИЕ
Итак, меня козлом избрали отпущенья.В наш век, который вам внушает отвращенье,Хороший вкус в стихах на землю я поверг,«Да будет тьма!» — сказал, и ясный свет померк.Так излагаете вы ваше обвиненье.Язык, трагедия, искусство, вдохновеньеУж не сияют нам, и я тому виной,Затем что выплеснул на землю мрак ночной.Я тьмы орудие, я мерзок, я ужасен.Так думаете вы. Ну что же, я согласен.Излился на меня ваш гнев потоком слов,Бранитесь вы, а я благодарить готов.Вопросы о судьбе искусства и свободы,О пройденном пути, о том, что мчатся годыИ к новым берегам несут незримо нас,Под лупой, пристально рассмотрим мы сейчас.Да, совершил я все, в чем вы меня вините,Я стал зачинщиком чудовищных событий.Хотя, мне кажется, за мною вины есть,Которые вы здесь забыли перечесть:Я объяснить хотел неясные явленья,Касался скрытых ран, искал их исцеленья,Я осыпал подчас насмешками тупиц,Перетряхнул весь хлам старинных небылицИ содержание затронул вслед за формой, —Но ограничусь я одной виною: нормыВетхозаветные я, демагог, злодей,Перечеркнул рукой кощунственной своей.Поговорим.Когда я позади оставилКоллеж, латыни звон, заучиванье правил,Когда, неопытен, застенчив, бледен, хил,Я, наконец, глаза на жизнь и мир открыл, —Язык наш рабством был отмечен, как печатью,Он королевством был, с народом и со знатью.Поэзия была монархией, и в нейСлова-прислужники боялись слов-князей.Как Лондон и Париж, не смешивались слоги:Одни, как всадники, скакали по дороге,Другие шли пешком, тропинкою. В языкДух революции нисколько не проник.Делились все слова с рождения на касты:Иным приветливо кивали Иокасты,Меропы с Федрами, и коротали дниВ карете короля иль во дворце они;Простонародье же — шуты, бродяги, воры —В наречья местные попрятались, как в норы,Иль были сосланы в жаргон. Полунагих,На рынках, в кабаках терзали часто их.Для фарса жалкого, для низкой прозы былиПрямой находкою сии подонки стиля.Мятежные рабы встречались в их толпе.Отметил Вожела позорной буквой «П»Их в словаре своем. Дурные их манеры.Годились лишь в быту или в стихах Мольера.Расину этот сброд внушал невольный страх,Зато их пригревал порой в своих стихахКорнель — он был душой велик и благороден.Вольтер бранил его: «Корнель простонароден!»И, съежившись, Корнель безропотно молчал.Но вот явился я, злодей, и закричал:«Зачем не все слова равно у нас в почете?»На Академию в старушечьем капоте,Прикрывшей юбками элизию и троп,На плотные ряды александрийских стопЯ революцию направил самовластно,На дряхлый наш словарь колпак надвинул красный.Нет слов-сенаторов и слов-плебеев! ГрязьНа дне чернильницы я возмутил, смеясь.Да, белый рой идей смешал я, дерзновенный,С толпою черных слов, забитой и смиренной,Затем что в языке такого слова нет,Откуда б не могла идея лить свой свет.Литоты дрогнули, испуганные мною.На Аристотеля я наступил ногою,И равенство вернул словам я на земле.Завоеватели, погрязшие во зле,Все тигры страшные, все гунны, скифы, дакиПростерлись предо мной, как перед львом — собаки.Я цепи разорвал препятствий и помех,Свинью назвал свиньей. Скажите, в чем тут грех?И Борджа был не раз помянут Гвиччардини,Вителлий — Тацитом. Уподобясь лавинеНеукротимостью, с растерянного псаЯ снял эпитетов ошейник; я в лесаОвцу и агницу прогнал бок о бок; дикий,Сдружиться с Марготон велел я Беренике.С Рабле приятельски тут ода обнялась,И ожил старый Пинд, пустившись в буйный пляс.Запели девять муз хмельную «Карманьолу».Эмфаза ахнула, потупив очи долу.Пробрался в пастораль презренный свинопас,Король осмелился спросить: «Который час?»Из черных женских глаз гагаты вынув смело,Я приказал руке: «Будь белой, просто белой!»Снег, мрамор, алебастр в изгнанье я послал,И теплый труп стиха насилию предал…Я цифрам дал права! Отныне — МитридатуЛегко Кизикского сраженья вспомнить дату.Лаиса сделалась распутницей простой…В те дни немало слов, завитых у РестоИ слепо гнавшихся за модою вчерашней,Носило парики. Но вот с дозорной башниИм революция передала приказ:«Довольно спать, слова! Настал великий час!Ваш сокровенный смысл откройте горделиво!»И сразу парики преобразились в гривы.Свобода! Гнев наш так потряс основы слов,Что из простых собак мы вырастили львов;Такой могучий вихрь был буйно поднят нами,Что столб огня взвился над многими словами.Воззваньями покрыл всего Ломона я.В них было сказано: «Пора кончать, друзья!Бросеттов и Баттё довольно мы терпели.Оковы рабские они на мысль надели.К оружию, стихи! Пускай восстанет раб!Взгляните: у строфы во рту огромный кляп,На оде кандалы, трагедия в темнице,Расин лежит в гробу, а Кампистрон плодится».Зубами скрежетал бессильно Буало.«Молчи, аристократ! — ему я крикнул зло. —Война риторике, мир синтаксису, дети!»И грянул, наконец, год Девяносто Третий.Сынам риторики мерещился палач.Тем временем, забыв про Пурсоньяков, вскачьПомчались лекари за Дюмарсе толпою,Клистиры захватив с пермесскою водою.Глаголы-парии, слогов презренный сбродИ существительных бунтующий народСбежались. Мир они, казалось, опрокинут.Был сон Гофолии из тьмы могильной вынут,Речь Терамена в прах была истерта. ТутПомеркло горестно светило Институт,И от монархии остались лишь обломки,А я, растлитель фраз, в ладоши хлопал громко,Когда, от ярости прорвавшейся слепа,Ревущих, воющих, рычащих слов толпаСхватила на углу «Поэтику» за ворот,Когда заполнили слова-плебеи город,Когда на фонаре рассудка в эти дниБылых своих владык повесили они.О да, я их Дантон, я Робеспьер мятежный!Я против слов-вельмож, фехтующих небрежно,Повел толпу рабов, ютившихся во мгле.Убив сперва Данжо, я задушил Ришле.Вы всех моих грехов отнюдь не исчерпали:Я взял Бастилию, где рифмы изнывали,И более того: я кандалы сорвалС порабощенных слов, отверженных созвалИ вывел их из тьмы, чтоб засиял им разум.Я перебил хребты ползучим перифразам.Угрюмый алфавит, сей новый Вавилон,Был ниспровергнут мной, разрушен и сметен.Мне было ведомо, что я, боец суровый,Освобождаю мысль, освобождая слово.Единство — вот людских усилий атрибут.В одну и ту же цель все стрелы попадут.Короче говоря и проще выражаясь,Вот вам мои грехи, я совершил их, каюсь.Должно быть, стары вы, папаша, и у васЯ о прощении прошу в десятый раз.Да, если бог — Бозе, то я безбожник истый.Язык наш гладкий был, прилизанный и чистый:Блеск лилий золотых, как небеса — плафон,Старинных кресел круг, а посредине трон…Нарушил я покой в почтенном этом зале.Обученные мной, полковниками сталиКапралы-имена. Местоимений ройАтакой яростной пошел на старый строй.В гиену обратил я дряхлое причастье.Глагол стал гидрою с раскрытой, страшной пастью.Я признаюсь во всем. Разите смельчака!Ланите я сказал: «Послушай-ка, щека!»Плоду златистому: «Будь грушей, но хорошей»;Педанту Вожела: «Ты старая калоша».В республике слова должны отныне жить;Должны, как муравьи, трудиться и дружить!Я все разворошил, угрюмый и упорный,Я бросил гордый стих собакам прозы черной.Я был не одинок. Соратники-друзьяДобились большего и лучшего, чем я.Мы разлучили муз с раздутой, глупой спесью.Нет полустишиям возврата к равновесью!Да, проклинайте нас! В минувшие годаДвенадцать перьев стих носил на лбу всегда.Как мячик, вверх его подкидывали меткоРакетка-этикет, просодия-ракетка.А ныне правила он в клочья разорвал,И крыльями взмахнул, и жаворонком стал,Простился навсегда с цезурою-темницейИ к небесам взлетел освобожденной птицей.Отныне каждый слог прекрасен и велик.На волю вывели писатели язык.И вот, по милости бандитской своры этой,К нам возвращаются, сиянием одеты,Правдоподобие, разя тупой обман,Воображение, смущая сон мещан,И с песней радости, с улыбкой, со слезамиПоэзия опять склоняется над нами.Плавт и Шекспир ее в простой народ несли.В ее пророческом величии нашлиИов — дар мудрости, Гораций — ясный разум.Опьянена небес неистовым экстазом,По лестнице годов, предчувствием полна,Стремится к вечности неведомой она.Нисходит муза к нам, влечет нас за собою,Печально слезы льет над нашей нищетою,Ласкает, и разит, и утешает нас,И радует сердца сверканьем тысяч глаз,И вихрем тысяч крыл, как ураган могучих,И лирою своей — каскадом искр певучих.Так ширятся пути, ведущие вперед.Да, Революция теперь везде живет,Трепещет в голосах и в воздухе струится,Глядит на нас из книг, с прочитанной страницы,Ликует, и поет, и славит бытие.Цепей не ведает язык и дух ее.В романе спрятавшись, беседует пороюО чем-то с женщиной, как с младшею сестрою.Мыслитель, гражданин — надежд ее оплот.Свободу за руку она с собой ведет,И раскрываются пред ней сердца и двери.Полипы сумрачных, угрюмых суеверий,Нагроможденные ошибками веков,Не могут выдержать атаки легких слов,Горящих пламенем ее души упрямой.Она — поэзия, она — роман, и драма,И чувство, и слова. Она светла всегда —Фонарь на улице, на небесах звезда.Она вошла в язык хозяйкою суровой.Искусство отдает ей голос свой громовый.Подняв с колен толпу униженных рабов,Стирая старые следы морщин со лбов,Она дарит народ отвагою своеюИ превращается в могучую Идею.