Три песеты прошлого
Шрифт:
— Я ухожу! Двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, семнадцать, семнадцать, семнадцать…
Тут появились отец и сын, на сыне был полушубок, а на отце — такое же темно-синее пальто, как у Виса, оно ему было коротко и тесно в плечах, старик смотрел испуганно, как будто хотел что-то сказать, но промолчал, Вис пошел к двери, и тут появилась мать, сгорбленная, улыбающаяся старушечка.
— Может, чашечку молока выпьете? С булочками, а? Я мигом.
— Мама!
Вис подумал: прекрасная мысль, чашечку теплого молока с булочкой, но нет, черт побери, нельзя, а то он передумает.
— Спасибо, сеньора, большое спасибо, в другой раз, всего доброго.
И он сердечно пожал обе ее руки, а в проеме дальней двери снова увидел толстую приземистую фигуру ее невестки — должно быть, это ее невестка, — Вис улыбнулся и ей, помахав рукой, та тоже расплылась в улыбке и помахала ему, а мальчишка, как видно, уже спал.
— Осторожно, здесь ступеньки, — предупредил сын.
— Я их уже прошел, вы тоже поостерегитесь.
И вот так, произнося ничего не значащие слова, но — к чему отрицать? — в душевном смятении, Вис спустился кое-как в прихожую, снова почуял запах хлеба и дров, подумал о дребезжании жестяного будильника, первым вышел на улицу, за ним — отец и сын, сын захлопнул дверь, и они пошли по улице, вниз, под уклон, и звезды действительно можно было брать руками, отец шел между ними и не обращал внимания на то, что с ним идет его тень, такая четкая, какой не было бы даже при солнечном свете, на углу он остановился и сказал:
— А где же табачный киоск, здесь был табачный киоск…
Сын понятия не имел о табачном киоске, а отец все останавливался, узнавал дома, иногда, как слепой, водил пальцами по стенам, сын все время хотел что-то сказать Вису, но Вис подавал ему знак: идите, идите, как бы он не повернул обратно. А старик, казалось, забыл о Висе, глядел по сторонам, подбегал
Они были уже далеко, а он смотрел им вслед. С радостью? Два поколения удалялись от него по улице испанского городка. С радостью ли смотрел он на них? Скорей с грустью. И озабоченно. Он не вполне отдавал себе отчет в том, что произошло и какую роль сыграл он сам. Он был удивлен. И свернул в какую-то улочку, потом еще в какую-то, — интересно, где это я? — и спросить не у кого, прохожих мало и все спешат, спасаясь от холода, теперь и он ощутил холод и понял, что вышел на шоссе, по бокам — дома, но это шоссе, конечно, шоссе, а вон те огни — это и есть гостиница, и Вис прибавил шагу. С какой-то колокольни донесся одинокий удар колокола. Звон улетел к звездам. Час ночи, наверное. А может, и полтретьего. Какая разница. Не знаю и знать не хочу. Лишь бы не одолела бессонница на весь остаток ночи. Навстречу ему неслась музыка проигрывателя-автомата — дискотека? Веселая музыка. Он улыбнулся (хотя и перепугался: а ну как всю ночь так — бум-бум-бум?), вошел в гостиницу, взбежал, прыгая через две ступеньки, по лестнице, Бла открыла ему, не дожидаясь, пока он постучит, и тотчас улеглась обратно в постель.
— Ну вот, — сказал ок. — Все хорошо. Я так думаю… — Он разулся, босиком прошлепал в ванную, наскоро почистил зубы и тут же вышел: — Сейчас я тебе расскажу, все по порядку… — Надел пижаму, а когда залез в постель, Бла сказала: “Спи”. И он тут же заснул, заснул, как говорится, сном праведника.
Л
Возможно, все началось с того, что дядя Ригоберто продемонстрировал тете Лоли свой знаменитый скапулярий. Она, должно быть, показала ему свои ладанки, лоскутки и косточки — святые реликвии, — а он, ни слова не говоря, театральным жестом распахнул ворот рубахи, и взору тети Лоли предстало пылающее и сверкающее красное сердце Иисусово. Тетушка ахнула. Щеки ее зарделись. И с той минуты она жила в постоянном волнении. Начала наряжаться. Они обменивались эпитимьями, очищающими от любого греха, молитвами во избавление от чего угодно — вот, например, эта, донья тетя Лоли (наверное, мне следовало написать “Донья Тетя Лоли”, как это однажды сделал дядя Ригоберто) , ее надо читать полностью каждый месяц в течение трех лет — неужели целых три года? Вместе распевали псалмы, читали покаянные молитвы. И даже устраивали шествия, свет свечей плясал по потолку — ну что еще может так возвысить душу! Он, как всегда, возглавлял шествие. Несли на плечах воображаемые носилки, шли медленно, в ногу, раскачиваясь: трам-та-та-та, трам-та-та-та… Свободно висевшая на его плечах черная рубашка и пылающее сердце мерно качались, а время от времени он подносил к губам корнет-а-пистон и жадно лизал мундштук. Нет, ни одного звука, только пальцы перебирали клавиши да медные отблески мелькали в такт, вызывая представление о торжественном марше. Он соединял поднятые руки и торжественно разводил в стороны — били, сверкая золотым блеском, литавры. И в райской, блаженной тишине звучала вся медь оркестра, звучали даже глухие удары барабана. А за ним семенила, представляя толпу верующих, тетя Лоли. На почтительном расстоянии, держа в руке мерцающую слабым пламенем свечу. Висенте наблюдал за ними, чуть приоткрыв дверь своей комнаты. После обеда. Когда дома никого не было. Уже много месяцев родители Висенте после обеда уходили вместе. Мать помогала отцу в конторе. Многие служащие, кто добровольцем, кто по призыву, ушли на фронт, и заменить их было некем. Висенте был уверен, что увиденное им в коридоре шествие было не первым. Комната Висенте находилась близко к входной двери. Рядом с гостиной. И вот как-то днем он вышел как обычно (не в коллеж, разумеется, занятий не было, зато он регулярно ходил в ФУЭ), но с лестницы вернулся взять забытую книгу. Открыл дверь своим ключом, зашел к себе в комнату. И немного погодя услышал в коридоре размеренные шаги. В конце коридора была комната тети Лоли, где на комоде в дрожащем свете двух лампадок стояли эстампы, изображавшие добрую половину всех святых. Оттуда, конечно, и начиналось шествие, там и заканчивалось. И Висенте ничего не сказал родителям. Понимал, что, если не возникнет никаких осложнений, он обязан хранить эту тайну. Как хранят детские тайны. И он стал позже выходить из дома днем, побуждаемый неосознанным желанием приучить стариков к своему присутствию в квартире. Ни о чем их не спрашивал, не лез в их жизнь. Он сидел в своей комнате и ждал, слышал, что и они ждут. Ты не уходишь? Немного погодя, попозже. А через несколько минут снова: когда ты уходишь? — Да не знаю, может, вообще никуда не пойду, но вы не стесняйтесь, как будто меня здесь нет, — что ты хочешь этим сказать? — только то, что сказал. Тетя Лоли пила свои настои из трав, дядя Ригоберто — свои, она из чашки, он — из кружки. По требованию дяди Ригоберто в настои обязательно добавлялось что-нибудь укрепляющее сердце. И Висенте из своей комнаты слышал, как они суетились на кухне, до него доносился аромат приготовляемых неимоверных отваров, и наконец дверь его комнаты тихонько отворялась — прости, мы думали, что… На третий день они не стерпели и вышли в коридор. Тихонько, стыдливо. Видимо, подкрепившись сердечным снадобьем, которое добавляли в отвары и настои. А почему бы и нет? Анисовый ликер. Вишневку. Иногда особую мальвазию, которую Висенте по просьбе дяди Ригоберто приносил из лавки, торгующей травами, что на улице Кабальярос. Возможно, только там и можно было ее достать. Мальвазия. Само это слово пленяло Висенте, как пленяли его многие другие слова, употребляемые дядей Ригоберто, значение которых тот не всегда пояснял, предпочитая оставаться немного загадочным. Тмин, жемчужная трава. Висенте обнаружил, что ему и самому нравилось оставлять такие слова затемненными, не выясняя их смысла. Если он сразу же отыскивал их в словаре, они исчезали из его памяти навсегда. Похоже было, что среди второстепенных талантов дяди Ригоберто был и талант знатока трав. Слова эти, названия трав, цветов и листьев, он мог нанизывать, как бусы: мокрица, бергамот, шиповник (бог ты мой, Донья Тетя Лоли, ничто так не помогает от меланхолии и вздутия живота, как настой плодов шиповника и кузьмичевой травы с ложкой липового меда!), каких только названий он не откапывал, каких трав не отыскивал! Лопух. Чернобыльник. Лазал по горам и долам, забирался в развалины старых замков, советовался с местными аптекарями, козопасами и старухами. Разыскивают же другие всякую всячину: стихи, песни. Еще мальчишкой дядя Ригоберто ходил в горы Контрерас, неподалеку от Вильягордо. Потом, когда подрос, ездил в Кастилию, в Ламанчу, Валенсию. Однажды, месяцев десять тому назад (эти месяцы пронеслись вихрем, война разрасталась, как буйные заросли ежевики, выползающие из ущелья, Бернабе уже девять месяцев был на фронте — в ноябре тридцать шестого защищал Мадрид, — Висенте тоже собирался на фронт), тетя Лоли попивала настой трав, как вдруг дядя Ригоберто потянул носом воздух и сказал:
— Чай из чебреца.
— Из чего? — спросила тетя Лоли.
— Из чебреца. И из цвета мансанильи.
— Верно! Как вы угадали?
— Но мансанилья не из Фуэнте-Сомеры, та душистей. Сюда нужно еще добавить анисового ликера. У вас есть? Висенте, есть у вас анисовый ликер? Вот увидите, какое чудо получится.
Не исключено, что именно тогда прозвучала первая мелопея [61] , тихонечко, разумеется; тетя Лоли икала и захлебывалась, смущенно хихикала. Впервые на восемьдесят втором году жизни. Во всяком случае, с тех пор мелопея пошла у них в ход, сдобренная ароматом настоев, ублажавших ее душу, равно как и названия, которые дядя Ригоберто давал своим настоям: чай из шалфея с кукурузными рыльцами, чай из девичьей травки, из иссопа и тимьяна, чай из примул, из первоцвета и голубого шпажника… Эти чаи излечивали все, никакая болезнь не могла перед ними устоять.
61
Монотонное, протяжное пение.
— Заваривай чай и ничего не замечай. Так говорят китайцы.
— Так и говорят?
— Ну, по-китайски, конечно.
Чай из фиалок с лепестками красных роз давал здоровый сон, так же как и чай из желудевых чашечек с апельсиновым цветом. А чай из больдо или львиного зева с ласточкиной травой успокаивает боли в печени, чай из подмаренника или петрушки со щепотью монашеской сумки вызывает обильное отделение мочи, приносящее несказанное облегчение, — тут тетя Лоли, поперхнувшись, просила рассказать лучше о чае из ландыша, на что дядя Ригоберто говорил: о, этот в сочетании с садовым сандалом укрепляет сон, но вот для отделения мочи, — дядя Ригоберто, а трава каноников? — да бог с ними, с канониками, чтобы помочиться в полное удовольствие, нет ничего лучше чая из писисиуауа, так называют эту траву американские индейцы, которые многому
научили травников всего мира, это слово имитирует звук, издаваемый при… — дядя Ригоберто! — нет, вы только вслушайтесь: писисиуауа, прямо наслаждение — ради бога! А чай из розмарина с лимонным бальзамом предохраняет от облысения, тогда как свежий компресс из настоя очанки, если наложить его на веки, снимает воспаление глаз. И еще были чаи на все случаи жизни. Например, чай из лекарственной валерианы и чай из страстоцвета вместе с пустырником, если их подержать ночь на свежем воздухе при ущербной луне, успокаивают тех, у кого буйный нрав, и тех, кто склонен к истерике. Или еще чай из крапивы, а также чай из огуречной травы и боярышника — эти помогают избавиться от вялости и склонности ко вздохам, а еще чай из подмаренника или из Кузьмичевой травки с плодами шиповника и с медом разгоняют дурное настроение, веселят селезенку.— Вы говорите, селезенку, дядя Ригоберто?
— Селезенку, говорю, донья тетя Лоли.
— Господи Иисусе, уж вы скажете!
(Она выглядела изящной. Несмотря на преклонные годы. Лицо всегда розовое. И еще кисточкой на щеках рисовала два красных помидора и не забывала нацепить драгоценности.)
И пили они не только мальвазию, в которую обязательно крошили апельсиновые корочки (кроме тех случаев, когда требовалось успокоить печень), они еще принимали что-нибудь “для ободрения души”, то есть капельку водки, коньяку, рома, анисового ликера или рюмку сухого белого вина, хереса и тому подобное, в доме Висенте этого добра было предостаточно. Потому что никто не пил. Именно поэтому. На Рождество отец Висенте получал не один ящик всевозможных горячительных напитков, и, хотя на следующее Рождество он раздаривал их в свою очередь другим клиентам (жена следила, чтобы подарок не вернулся к дарителю), полностью они никогда не расходились. Одному против всех трудно. А травы, цветы, листья приносил Висенте — целый гербарий, — и в чемодане дяди Ригоберто был их немалый запас. Как-то однажды он попросил вдруг: “Висенте, не мог бы ты съездить ко мне за моим чемоданом?” Слова эти врезались в память. Ко мне. Это уже не значило: в Вильягордо-дель-Кабриэль, речь шла о пригороде Альбал, улица Сан-Роке, одиннадцать, там живет Хосе Чилет. “Когда я стал опасаться, что со мной произойдет то, что произошло, я отнес туда кое-какие вещички. Это мой хороший друг. Хосе Чилет. Пепе. Что? Нет, про трубу я тебе ничего не говорю… Труба? Нет-нет”. Поездка в этот самый Альбал была не из приятных. На трамвае, который ждет на разъезде встречного, чтобы разъехаться и продолжать движение в противоположные стороны. Как тут не вспомнишь поездку, совершенную лет десять-одиннадцать тому назад вместе с Бернабе. В нетерпении Висенте пересаживался с одного места на другое. Когда же наконец доберемся? С Бернабе он последние три четверти года виделся мельком не больше трех раз (кажется, последний раз в ФУИ: все хорошо? — все хорошо), и тот написал ему один только раз, по прибытии в Мадрид. Но Висенте верил, что с другом ничего не случилось, иначе это знала бы вся ФУИ. И вдруг, сидя без движения в стоящем без движения трамвае, Висенте снова почуял спертый запах, который некогда ощущал в доме дяди Ригоберто, в высокой и темной прихожей, и тут его осенило, что там, наверное, старик и хранил свои пахучие травы. От приятного волнения кровь прихлынула к его щекам: теперь он вместе с отцом продолжал благое дело. Люди, которые друг друга почти не знали или вовсе не знали, подают во тьме друг другу руки. Но теперь безотчетная радость, под наплывом которой он помог спасти дядю Ригоберто, угасла. Висенте хотел только одного: пойти на фронт. Он обязан был поступить так же, как Бернабе. Иначе ты не антифашист. Правда, не всем обязательно идти на фронт. Но он обязан. Он должен сражаться против тех, кто раздул огонь, пожирающий его страну (он слушал доводы, отмахивался от них: вы правы, вы не правы, вы проиграли мир и не обретете его вновь, пока не выиграете войну). Он безотчетно избегал логического анализа проблемы — он боялся этого, — и снова и снова перед ним возникала загадочная фигура дяди Ригоберто. Снова и снова уходил от вопроса: а что, если бы Бернабе ушел на фронт, не уладив дела дяди Ригоберто? И чтобы уйти от этих мыслей и от многих других, он, сидя в душном, безнадежно застрявшем на разъезде трамвае, полном постоянных (таких молчаливых теперь) пассажиров, спрашивал себя: ну почему этот трамвай должен пройти сквозь такое время, время войны? Нет, не почему, а для чего? Вот он стоит себе спокойно под тем же самым небом, какое было в мирное время, и пассажиры те же. Но у них дети или внуки на войне. Может быть, некоторые уже их и лишились. Ну почему же не приходит этот растреклятый встречный пригородный трамвай? Пойми, я говорю это потому, что, двигаясь, мы хоть немного уйдем из этого времени, а, вот и встречный трамвай. Хосе Чилет оказался маленьким крестьянином, сухим, жилистым, почерневшим от солнца на огороде, у него был густой бас и неожиданно голубые глаза, открытые альпаргаты из дрока, рубашка и кальсоны в голубую полоску, нет, не то чтобы он ходил в нижнем белье, глупости, просто там принято так ходить. Когда Висенте спросил: дон Хосе Чилет? — тот ответил: да, сеньор. А когда Висенте отдал ему письмо, заморгал глазами, словно от яркого солнца, потом Висенте сказал: это от дяди Ригоберто, — он помолчал и спросил: ну как он? Висенте ответил, что все в порядке, Хосе Чилет подумал, подумал и крикнул: Пепа Тереса! Пепика! И тогда прибежали Пепа Тереса, его жена, и Пепика, его дочь, обе черноглазые, и Хосе отдал письмо Пепике, и та стала медленно читать его вслух. Отдай мой чемодан подателю сего, гласило письмо, а потом его разорви. Они стояли между калиткой и входной дверью, обе были распахнуты настежь, Хосе Чилет все спрашивал: ?est'a b'e, est'a b'e? [62] Висенте отвечал: molt b'e [63] . Хосе ненадолго вошел в дом и вернулся с чемоданом, а Пепика уже рвала письмо в клочки, чемодан был картонный, преогромный, но не очень тяжелый, нет. И Хосе Чилет вытащил кисет и папиросную бумагу, закурили, Хосе Чилет время от времени улыбался, потом принес глиняный кувшин, выпили, и Висенте стал прощаться со всеми тремя за руку, только ни Пепа Тереса, ни Пепика руку подавать не умели, оставляли ее в твоей руке как мертвую, делай с ней что хочешь, Висенте смутился: Пепика была настоящая красотка — и спросил:
62
Ему хорошо, ему хорошо? (катал.)
63
Очень хорошо (катал.).
— А не могли бы вы дать мне еще и большую тубу?
— Тубу?
Тубу сунули в мешок, Пепа Тереса его даже зашила. Туба, правда, была тяжеловата, еще как, черт ее подери, нести ее будет нелегко, но Висенте больше беспокоило, а что скажет отец? Но он не унывал: в такой час, пожалуй… И в самом деле, он пришел домой, открыл дверь и никого не встретил. Когда немного погодя он вручил огромную трубу дяде Ригоберто, тот осторожно вынул ее из мешка, приложился к ней щекой и стал поглаживать ее огромными ручищами. И только от этого движения от трубы исходил музыкальный дух, а когда дядя Ригоберто хлопал по ней рукой, она отзывалась басовитым гудением. Потом открыли чемодан. Ты представляешь себе, как пахнет сельская табачная лавка? Острый и пряный запах щиплет ноздри, и ты говоришь: ага, это нюхательный табак, каких только сигар и сигарет ты не найдешь там, они сохнут на полках, век бы не уходил из этой сельской табачной лавки. В общем, от чемодана исходил примерно такой же запах. Он чувствовался сразу. Не надо и открывать. В одном конце лежало пачек десять дешевых сигар с портретами красавиц на крышках, перевязанных шелковой лентой, дядя Ригоберто поднес их к носу и, закрыв глаза, произнес: ах! Вспомнив, как дядя Ригоберто сидел в забытьи в “Музыкальном Атенее”, а музыкант, игравший на треугольнике, пускал ему в лицо дым под звуки “Испанских цыган”, Висенте подумал, что тетя Лоли, чего доброго, начнет курить, а дядя Ригоберто тем временем бросил на него вопросительный взгляд, и тогда Висенте разглядел в чемодане и другие вещи. Дядя Ригоберто извлек со дна какую-то папку, а под ней ровными рядками лежали пачки банковских билетов — Висенте вытаращил глаза, но дядя Ригоберто не обратил на них никакого внимания. Он раскрыл папку и стал не торопясь просматривать содержавшиеся в ней бумаги. Тут были и листы нотной бумаги, написанные от руки, и печатные ноты. Насмотревшись, дядя Ригоберто захлопнул папку и положил обратно. И тогда, миновав деревенскую лавку и углубившись внутрь дома, Висенте снова почуял запах полей, который дядя Ригоберто так долго хранил в доме своего друга в Альбале. В упакованном виде, как говорится. Чемодан был разделен полосками картона на многочисленные отсеки, и в них лежали, перевитые стеблями испанского дрока, образцы всех трав, листьев и цветов, какие удалось собрать дяде Ригоберто за всю свою жизнь. К каждому пучку была прикреплена бумажка, на которой уже выцветшими чернилами были заботливо и аккуратно выведены какие-то слова. Те самые редкостные слова, которые коллекционировал дядя Ригоберто, — Висенте охотно переписал бы их, чтобы потом вспомнить их и насладиться их ароматом. Дядя Ригоберто начал указывать ему на эти надписи, говоря: видишь? — видишь? — видишь? — и Висенте читал: буквица, калган, росянка, ландыш. Но дядя Ригоберто остановил его, подняв руку:
— Вот эти все и еще другие ингредиенты, о которых я узнал из английского справочника, нужны для того, чтобы получить живую воду, секрет которой знали еще в семнадцатом веке. — Висенте изумленно и подозрительно покосился на него, а он продолжал: — Знали еще в семнадцатом веке. Если ее принимать каждое утро натощак — омолаживает. Когда кончится эта проклятая война, мы достанем остальные ингредиенты, например подвздох и лапы старого кролика, жаворонка и прочее, я приготовлю эту воду, донья тетя Лоли будет ее пить — и помолодеет.