Три песеты прошлого
Шрифт:
— Понятно, — сказал Вис, покраснел, поперхнулся и умолк.
— Он столько выстрадал, это мы знаем.
— Как я понимаю, он был приговорен к смерти, но ему удалось бежать, скрыться.
И пристально посмотрел на знакомца и, должно быть, покачивал головой, но, сам не зная почему, не сказал знакомцу то, что сказал Бла. Наверное, хотел, чтобы тот сам ему об этом сказал, вопрос слишком деликатный, как будто его самого удручала разгаданная им тайна, и, не зная, что сказать, спросил:
— Он здесь, да? А он знает, что я?..
— Думаю, знает, — ответил знакомец.
Он встал и вышел, Вис допил свою рюмку и налил еще, а за дверью слышались приглушенные голоса, Вис вдруг почувствовал себя очень неловко: чем я могу помочь, кто я такой,
— Здравствуйте, как поживаете?
Вис встал и подал старику руку.
— Спасибо, хорошо. А вы?
Старик сердечно пожал протянутую ему руку:
— Хорошо, очень хорошо, садитесь, пожалуйста.
Вис сел, старик — тоже. Оба молчали. Знакомец все не возвращался, и Вис не знал, с чего начать разговор, но старик начал сам:
— Вот вы мне расскажите…
— Нет, — немного раздраженно прервал его Вис, — это вы, вы мне расскажите.
Старик встал и, прохаживаясь по комнате, стал говорить глухим голосом:
— Сын рассказал мне о вас. Вы знаете. Я не хотел с вами встречаться, вы уж меня извините, и на то была своя причина. Я не хочу выходить на улицу и не выйду, хоть бы меня тащили силой. Вы — первый человек, который меня увидел. Не считая домашних. Я не выхожу сорок один год и три месяца. — Для Виса эта цифра звучала как срок наказания, счет которому вела, без сомнения, вся семья. — И все это время я гляжу сквозь жалюзи, как мимо дома туда и сюда ходят соседи, вижу, как они стареют. Вы понимаете? Меня же не видит никто. Никто не знает, что я здесь, в доме. И как-то в погожий солнечный день мне в голову пришла очень серьезная и очень печальная мысль. Клянусь, это так. Такая мысль, что с ума можно сойти. Вам это, может, покажется глупостью…
— Нет, что вы, продолжайте, пожалуйста.
И старик продолжал:
— Я караулил, глядя в щелку жалюзи, чтобы увидеть всякого, кто пойдет мимо. Понимаете, чтоб убить время. А солнце припекало. И я заметил, что каждый идет вместе со своей тенью. Конечно, я видел это и раньше, но кто же обращает внимание на такие вещи. Так вот. У каждого своя тень. У мужчин. У любого мальчишки. Ясное дело. Даже мулы, знаете, даже собаки — все шли вместе со своей тенью. Деревья весь день стояли неподвижно, тень обходила их кругом, понимаете? А у меня тени не было. Потому что я осужден был сидеть в тени. И мне стало страшно. Даже задрожал, как умом тронулся. Голова кругом пошла… И я выругался дурным словом, вы уж меня простите, мне так вдруг захотелось ругаться непотребными словами, мне вдруг понадобилось во что бы то ни стало ругаться, а то я уж года два разговаривал что твои богомолки в церкви, я не знал, куда мне спрятаться, чтобы заорать во весь голос, жена ходила за мной по дому и плакала, а я схватил большой глиняный кувшин, сунул туда голову и ну орать, сам чуть не оглох, я и смеялся, и плакал, и сыпал ругательства — растакая твоя мать и разэтакая, — слезы и пот лились ручьями, я задыхался и пел: нет у меня тени, я мертвый. С тех пор, случается, снова на меня находит, и я снова проделываю все то же самое. Видите, какая штука. Это никуда не годится, так недолго и вовсе свихнуться. Ну так приспичит — мочи нет, как в молодости, когда долго без женщины. А потом я становлюсь совсем вялым и смирным. Как будто бежал и бежал в гору, пока не рухнул без сил. Сую голову в кувшин и плачу, и кричу, каких только матерей не поминаю — нет у меня тени, я мертвый…
Незаметно возникший откуда-то знакомец прервал отца:
— Раз ты можешь все это проделывать, какой же ты мертвый, сам посуди.
Старик сначала посмотрел на сына, будто не видя его, потом обернулся к нему лицом:
– А вот ты, ты ведь совсем живой, почему же ты этого не проделываешь?
Потом снова обратился к Вису:
— А что вы там пишете?
— Взгляните сами. "Кувшин”. И "ругательства”.
— "Ругательства”, — повторил старик.
— И вот еще: "сунул голову в кувшин”, "нет у меня тени”…
Тут зазвонил
телефон, как он у них пронзительно звонит, знакомец снял трубку.— Слушаю. Да. Это вас, — и передал трубку Вису.
— Слушаю.
— Как дела?
— Ничего…
— Ты еще выпил?
— Немного.
— Bufaretto?
— Нет, ну самую малость.
— Absolutely [60] bufaretto.
— Нет. Ну все.
— Когда вернешься?
— Не беспокойся.
— Не задерживайся долго. Я еще позвоню.
— Не надо. Я сам тебе позвоню.
60
Совершенно (англ.)
— Ладно. Только не заставляй долго ждать.
— Хорошо.
— И не пей больше.
— Наоборот. Иначе никак.
— Молчи. Все, bye.
И Вис повесил трубку, знакомец и старик не обращали на него никакого внимания, они яростно наскакивали друг на друга, о чем-то спорили.
— Ты расскажи сеньору все, — сказал знакомец.
— Зачем? — возразил старик.
— Расскажите мне все, — сказал Вис, — ведь я пришел сюда, не так ли?
И эта фраза, такая простая (Вис потом вспомнит ее дословно, и эта простота его поразит), которую Вис произнес, скрестив руки на груди, заставила старика умолкнуть, и он снова принялся ходить по комнате и наконец сказал:
— Я сижу здесь с тринадцатого сентября тридцать девятого. Сорок один год и три месяца. Почти. Без каких-то дней. С тех пор как добрался. Когда… На себя…
Он начал запинаться, воспоминания бередили ему душу, и Вису захотелось крикнуть: не рассказывайте ничего, — старик, возможно, догадался об этом по его невольному движению и продолжал уже спокойнее:
— На себя был не похож. После двух с лишним месяцев. В то время все считали меня мертвым, понимаете? Моя жена — первая. И вот он, ему тогда было всего… Ну, как сейчас внуку…
— Нет, годиком больше, — поправил знакомец.
— Годиком больше. Восемь, стало быть. Два месяца скитался в горах, подыхая с голоду, ясное дело…
Вис был взволнован тем, что рассказчик был тогда в таком состоянии, странное дело — взволнован, не слишком ли сильно сказано? Нет, именно так, лучше не скажешь. Вис встал и пошел к своей рюмке, но она была пуста, и тогда он попросил:
— Не нальете ли вы мне еще немного вина?
— Вина? — переспросил знакомец. — Может, виски?
— Налей вина, — велел старик.
— Нет, если… — сказал Вис, но ему уже наливали вина, и он подумал, что и вообще-то рука у него не очень тверда, а сейчас… Зная, что рука его дрожит и он обязательно прольет полрюмки, наклонился над столиком и выпил, пусть смотрят и думают что хотят, старик и знакомец тоже выпили, и старик продолжал:
— Два месяца, потому что я был из тех, кого повели на расстрел, и случилось это…
Старик вдруг показался Вису таким слабым и легкоранимым, вроде ребенка, которого заставляют исповедаться, и он сказал:
— Почему вы должны рассказывать мне об этом? Нет, сеньор, я не имею никакого права…
Знакомец понурил голову, а старик, который все ходил по комнате, поднял трясущуюся руку, призывая его к молчанию.
— Теперь я сам хочу рассказать об этом.
И Вис по-прежнему находил его слабым и легкоранимым, но, кроме того, обнаружил в нем желание жить, потребность жить, это его успокоило и как-то странно обрадовало, и он заметил, что старик, состарившийся в тени, смугл, словно тень сохранила его свежесть, и что он выше ростом, безусловно выше ростом, чем его сын, и что у обоих светлые испуганные глаза, и, постепенно прозревая, понял, что старик хочет рассказать ему нечто совершенно, в корне отличное от того, что он воображал себе, за исключением разве что внешних совпадений, а старик после долгого молчания продолжил свой рассказ: