Три женщины одного мужчины
Шрифт:
– Нет, заставляешь, – продолжал стоять на своем Евгений Николаевич. – Как когда-то отец. Но я уже свой выбор сделал. Последний. И прости меня за это. Потому что может получиться так же, как с ним. Я просто боюсь, что не успею тебе это сказать потом… Прости меня.
– Это ты меня прости, – не выдержала Вера и опустила голову. – Пусть тебе будет хорошо.
– Мне хорошо, – поспешил заверить ее Вильский и снова обнял. – Очень хорошо.
После этого разговора Вера окончательно выпала из обоймы воинствующих родственников, взяв самоотвод. Она ничего не стала объяснять ни Кире Павловне, ни матери, ни сестре, в результате получила прозвище «Двух станов не боец» и была сурово наказана:
Вера сразу понимала, о чем речь, но из вредности валяла дурака и ангельским голосом интересовалась:
– Молоко закончилось?
– Нет, Нютька привезла, – не чувствуя подвоха, отвечала Кира Павловна. – Отец звонил?
– Звонил, – немногословно отвечала Вера.
– Ну… – торопила ее бабка.
– Что «ну»?
– Чего говорил? – Кира Павловна надеялась разговорить скрытную внучку.
– Ничего, – улыбалась себе под нос Вера. – Как обычно. А что?
– А ничего, – сердилась на бестолковую внучку Кира Павловна.
– Ну и ладно, – не поддавалась на провокацию Вера и переводила разговор на другое.
– Ты мне зубы не заговаривай! – грозила внучке с другого конца города Кира Павловна и, не дождавшись от нее нужной реакции, начинала жаловаться на сына: – Ночевали.
– Ну и что?
– Как «ну и что»?! – возмущалась бабка. – Который день уже. Полночи возятся, утром хихикают, ЭТА по квартире в пеньюаре ходит. На коленки к нему садится. В пятьдесят-то пять лет! Хрустит вся, какая нарядная. А рядом – пожилой человек, между прочим. Советский. И скромный, – подумав, добавляла Кира Павловна и передавала слово Вере.
– А ты, советский скромный человек, по квартире ходишь в подштанниках – это ничего?
– В каких подштанниках?! – ахала Кира Павловна.
– В голубых, – била в цель Вера.
– Так мне сколько лет? – резонно интересовалась въедливая бабка.
– Неважно.
– Важно! Я у себя дома.
– Отец тоже у себя дома, – напоминала ей Вера и не чаяла закончить разговор.
– У меня. – Реакция Киры Павловны была молниеносна.
– Хорошо, у тебя. Потерпи, пожалуйста.
– Хорошо тебе говорить! – всхлипывала приближающаяся к девяноста годам старуха. – Сколько мне осталось. До смерти, что ли, терпеть?
После этих слов до Веры начинало доходить, что они с бабкой говорят на разных языках и существуют в разных пространственно-временных координатах.
– Почему «до смерти»? Ты что, завтра умирать собралась?
– А когда? – Кире Павловне явно не терпелось прояснить этот вопрос.
– Тебе что отец говорил? – исподволь интересовалась Вера, боясь выдать Вильского.
– Ниче! – Кира Павловна переходила в полную боевую готовность. – Даже не спросил: «Можно, мама, ЭТА тут поживет?» Взял и привез: смотри теперь, любуйся. Срам один.
– А ты сиди у себя в комнате и не подглядывай.
– Это я-то подглядываю? – ахала Кира Павловна и совсем уж собиралась отлучить от дома «предательницу Верку», но потом спохватывалась, вспоминала, что на ветреную Нютьку надежды немного, и, поджав губы, со страдальческой интонацией изрекала: – Ну, спасибо тебе, внученька. И за доброе слово, и за внимание. Был бы жив Коля, – поминала она покойного мужа, – ты бы так со мной не разговаривала. А теперь чего ж? Можно! Давайте!
– Хватит мудрить! – не выдерживала Вера и выкладывала карты: – у НЕЕ идет ремонт. Скоро закончится. Отец сказал, как только положат ламинат, ОНА переедет. Потерпи два-три дня.
– Гнездо, значит, вьют. Ясно…
Похоже, мысль
о скором освобождении от присутствия врага Киру Павловну уже не волновала. Гораздо важнее для нее была новость, что во вражеском лагере полным ходом идет строительство, а это значит, что в скором времени непутевый Женька заживет своей жизнью и останется она, почти девяностолетняя бабка, без присмотра, без догляда, никому не нужная, ни для кого не важная.– И что будет? – спрашивала Кира Павловна у Веры изменившимся голосом.
– А чего ты хотела?
– Доживи до моих лет, узнаешь, – хорохорилась бабка, но чувствовалось, что ее смелость улетучивается на глазах.
– Ты хотела жить одна? – строго спрашивала Вера.
– Хотела, – нехотя признавалась Кира Павловна.
– Вот и будешь, – холодно обещала ей внучка, утомленная долгим разбирательством.
– А чего ты меня пугаешь?
– Я тебя не пугаю, – спокойно объясняла ей Вера. – Ты же все время говорила: «Хочу жить одна». Вот и живи.
– Вот и буду! – пыталась топнуть ногой Кира Павловна, но высохшая ножка не доставала до пола и безвольно стукалась пяткой о кровать. – А то я одна не жила.
«Не сможет она одна», – жаловался Евгений Николаевич Марте и, точно рядовой, уходил в увольнение из материнского дома раз в неделю, с субботы на воскресенье. «Но другие же живут», – убеждала его знойная Марта, быстро переходившая к решительным действиям, как только за Вильским захлопывалась входная дверь и он оказывался в прихожей. «Я так соскучилась, так соскучилась», – горячо шептала она ему и подталкивала к спальне. «Подожди», – останавливал ее Евгений Николаевич и, усевшись на банкетку, нарочито медленно развязывал шнурки. «Ты что, совсем меня не хочешь? – надувалась Марта и стягивала губы в сердечко. – Совсем-совсем?» «Ну что ты, Машка, – обнимал ее Вильский. – Очень хочу». «Очень?» – строго переспрашивала его Марта Петровна. «Очень-очень», – фыркал в рыжие усы Евгений Николаевич и шумно вдыхал запах волос любимой женщины, пытаясь отогнать назойливое видение.
Он словно чувствовал на себе взгляд матери. Но это не был взгляд царицы, властительницы мира, какой хотелось казаться Кире Павловне, это был взгляд затравленного, напуганного зверька, который ненавидит хозяина и больше всего на свете боится остаться без него.
В сознании Вильского всплывал образ матери, сидевшей на кровати в линялой ночной рубашонке, из-под которой торчали отекшие в коленях высохшие ножки, пытающиеся дотянуться до стоптанных тапочек. По сравнению с собой прежней Кира Павловна уменьшилась почти вдвое. Поредели пушистые волосы. Теперь сквозь них отчетливо проглядывала розовая, как у плохо оперившегося птенца, кожа. Даже глаза, и те, казалось Евгению Николаевичу, утратили былую яркость и из ярко-голубых превратились в две серые полупрозрачные пуговицы.
– О чем ты думаешь? – пытала Вильского Марта и целовала в чисто выбритый подбородок.
– О тебе, – легко врал Евгений Николаевич и в порыве нежности сжимал ее до хруста. Она и правда обладала уникальной женской энергией, равной по силе той, что развеивает над головой облака и в конце зимы заставляет траву пробиваться на обочинах. Буквально минута, и образ матери утрачивал свою четкость, превращаясь в неявное воспоминание о «прошлом». Именно так Вильский называл недельные перерывы между встречами с Мартой. И точно так же он называл все, что предшествовало появлению в его жизни этой бойкой рыжеволосой женщины со скуластым лицом. И хотя настоящее измерялось скудными днями, а не вереницей лет, на вес оно оказывалось гораздо весомее, чем легко отбрасываемое прочь прошлое. Настоящее было подлинным. И «последним». Это Евгений Николаевич знал точно.