Тринадцать писем (ценз. Сороковой день)
Шрифт:
Отец едет, как он говорит, «на места». «Можно ведь и по телефону», — жалея его, говорю. «По телефону говорить, — ответил он афоризмом, — все равно что милую через фанерку целовать. Сказать правду в глаза по телефону нельзя».
Поехал, простясь фразой: «Живу для полезной сферы орбиты людей». Но в отношении директоров и председателей настроен решительно: «Я их до инфрака доведу». Еще и то надо учесть, что сменяемость начальства непрерывная. «Не побывай полгода в хозяйстве, и обязательно или директор другой, или главный стал директором, или еще кого куда».
Опять я один. Почему-то печаль навалилась, прямо давит и давит. От больницы это, оттого, что отец (совсем уже старик, так тихонько пошел, ступает тихо, хоть и смеялся над вятской походкой: «У нас мужик вначале ногой подавит — твердо ли, потом ступнет»), отец уехал. То ли его работа над
Потом я лежал, на другой год, в областной больнице. Долго, месяц. А отец лежал в другой, на операции. Когда он первый раз навестил, принёс два батона хлеба, серый и белый на выбор. Я выбрал, который больше, так как боялся, что отец снова долго не придет.
Гам, в палате, она была коек на тридцать, у стены лежал инвалид. Моряк. Без ног. И ему все их подрезали, как он говорил. Он нас учил морской азбуке. Сидел в кровати и показывал буквы.
Там же я познакомился с мальчишкой, мы вместе ходили по коридору. Потом привезли нового мальчишку, и он подружился с первым. Помню, я залез под стол дежурной сестры, под белую скатерть и долго тихо плакал.
Еще помню — это было в мае, — нас первый раз выпустили в больничную ограду, и я увидел грачей. Было мокро под ногами, от солнца тепло.
Еще я вспомнил, как в то же лето ездил к дедушке, помогал перекатывать дом. Прямил гвозди и складывал в лукошко. Дедушка учил меня запоминать плотницкие цифры. Помню, что сижу на бревне, прямлю гвозди, а дедушка, проходя, хвалит меня и кладет на голову свою огромную ладонь. Будто на немножко надевает на меня тяжелую шапку. От радости я промахиваюсь и ударяю по пальцу. А бабушка норовила меня отозвать и запихнуть в погреб есть сметану. Плохие бревна мы заменяли, а старые пилили на дрова. Дедушка рубил паз, а дядя дорожил тес на крышу. У рубанка-дорожника стальной язычок был полукруглый, чтоб делать канавку вдоль доски для дождя. Стружка из рубанка выезжала фигурная, снизу полумесяцем, сверху прямая. Сучки поддавались со стуком, со второго раза. После сучка дядя не продолжал движение, а начинал канавку с другого конца, чтобы не идти в задор, в задир волокнам доски.
Я ползаю по растущим стенам и помогаю выкладывать сверху паза подушку мха. Он высушен до того, что царапается. Бревна вкатывали по слегам, подхватывали с двух сторон вожжами. Конец, который втягивает дедушка, отстает, хотя вообще о силе дедушки ходили легенды. Однажды на сабантуе он переборол всех, его даже хотели под» стеречь, но кто-то предупредил.
Еще помню, первый раз ехал в поезде, тоже с отцом, вагоны еще деревянные, свет от керосиновых квадратных фонарей, я все стоял у окна. Меня поманил за собой, проходя, глухонемой. Я пошел за ним на зов тайны. В тамбуре он взял с меня сколько-то копеек и дал цветную фотографию (скорее простую раскрашенную) очень красивой девочки-подростка. Красота ее, как написали бы раньше, меня поразила. Никогда в жизни я не видел такой красивой. Пусть кому смешно, но долгие годы я хранил фотографию и тайком на нее глядел. Мне не описать ее лицо. Очень красивое. Что ж, может, я любил не только работу, не только родителей, не только тебя, не только детей.
Помню в том же вагоне разговоры взрослых и слова о том, что нам природой даны два глаза, два уха, а язык один, значит, дано понять, что надо глядеть и слушать, а говорить меньше. Да, это признак старости — помнить отчетливо давнее и плохо недавнее. В больнице у мамы по коридору ходит старик и шутит о своем склерозе так: «Где завтракал, дак помню, обедать туда же иду, а к ужину забываю», Или: «Я сейчас совсем не помню, как его звали, но тогда называл точно: Павел Иванович. — Подмигивает и добавляет: — Совсем-то не обеспутел».
— В больнице привыкли ко мне, ведь давно уже. Этот старик любит, когда я прихожу, да и мне нравится его слушать. Язык у
него удивительно запоминающийся. Так или не так, но, по его словам, он был большим начальником, а в войну командиром партизанского отряда. «Я такой был: ударю — из одного двух сделаю. Прихожу в ДОСААФ на заседание» вы почему молодежь не приучаете к обороне? Они смотрят на меня, как проснувшиеся кролики… О, я был огонек! У меня все работали, я и старухам спокою не давал. Вызываю: такое заседание, то-то и то-то разведать. Они у меня и поползут. О, жена у меня была как сдобная булка. Она у меня другим не обмывала кости, все по хозяйству, где бы я ни работал, наказывает: все, кроме вши, в дом ташши». О нынешних мужиках говорит: «Не знаю, как ты, а они сниманно молоко хлебают».Но много с ним говорить не приходилось, негде, обычно теснимся в коридоре, редко удается посидеть в приемной, Да и к маме прихожу, а не к нему. К нему никто не ходит, а спросить о жене — сдобной булке — неудобно. Сегодня впечатление от посещения тяжелое — привезли старуху, резала себе вены. Перевязали спящую. Другой случаи того чудней. Возчик при больнице Павел пил вместе с женой. Она упала на пол, ему показалось что не дышит. Он принес ее на руках прямо в высыпалку (в морг). Пошел к дежурному врачу сказал. Тот видит — жива. «Неси обратно». А уж Павла развезло, и сам хорош. «Не понесу». И тут же приткнулся. Так в морге и переночевали. «Ох, грехи наши, — говорит мама, заканчивая очередной рассказ. — Все ведь водка проклятущая. Кто им не дает средка да не допьяна?»
Ездили с редактором в Святицу. Там церковь Всех Святых, в Русской земле просиявших. Она на высокой горе над рекой Святицей. Стоишь — видно так далеко, так много обводишь взглядом, что никак не наглядеться. У реки источники. Правда, из-за грязи не больно подойдешь, но уж кое-как подкарабкался и был награжден — пьешь из родинка, и такое ощущение чистоты и свежести, что никак не навьешься.
Но ведь как у нас, у русских: если хорошо, так надо еще лучше, Но до того все-таки побывал в церкви. Росписи сохранилось всего ничего. Яснее остального Сергий Радонежский и Петр, митрополит московский. Друг перед другом на боковых колоннах, ближе к алтарю. Стены, основание могучие и легко бы поддались реставрации. Под разрушенной колокольней правление колхоза имени Свердлова, как раз то, куда звонил Ибрагим, а в двух шагах магазин.
Семь долгих счастливых дней стояло солнце. Птицы пели, сыпались иголки с лиственниц, уборка шла веселее. Сегодня солнца поменьше, но тепло.
На этой ноте и закончим. О, я совмещу времена года, я опишу гигантские подсвечники сосен, белую паутину одуванчиков на болотах, бегущий в гору ручей. Кукла стоит на окне и освещается фарами машин. А ночью ей страшно от спокойных крыс. Спокойной ночи! Да, вот тебе на прощание сообщаю из Даниила Заточника признаки злой жены, но ты не такая: «Злая жена — ее ругаешь — бесится, ласкаешь — чванится, богатая — гордится, а бедная — грызет мужа». Нам так мало до встречи, так мало до смерти, так мало. Засим, вятски говоря, оставаюсь. Твой и пр….
Письмо девятое
Такая рань, что еще темно. Читал вечером воспоминания деда о походе в Москву. Их не перескажешь, их надо читать. И куда у меня, прямого потомка, делась эта дедова искав ренность. «Все это видел я, грешный», — пишет ом о Троице-Сергиевой лавре.
За ночь подморозило, даже легкие кружева на стеклах. Ощущение доброго мартовского ядреного утра. Помню, видел, как множество мальчишек гоняет по насту на велосипедах. Тогда ходил я по утрам по насту, без дорог, далеко-далеко. Наст, как говорят, поднимал часов до девяти. Возвращался ослепший от солнца и яркости снега. Под ногами неслись вихри снеговея. Иногда ухал выше коленей, а глубоко там темнел снег, было ощущение, что шел над бездной. Солнечный свет шел полосами, а между ними, как призраки, летели раздерганные тени, Был на неубранном поле ржи: подвалена, в валках, вся в инее. Брал в руки колосья и уже брал их нечувствительно — насмотрелся таких полей. А дивней того летом видел, только в другом районе, на озере. Там дом отдыха. Выехали на выходной рабочие, купаются, едят, аккордеон играет, магнитофоны. Все нормально. А вокруг озера покос, трава высохла, и старухи, и школьники сено гребут, копнят. Что им не помогали отдыхающие, тому не дивлюсь, но вот что было. Туча надвигалась. Старухи шевелились в меру сил. Школьники, прервавшись, убежали играть в волейбол. Мне казалось, что волейбол расходует сил гораздо больше, чем грабли, хотя, конечно, грабли нравственнее. Туча приближалась.