Тринадцать писем (ценз. Сороковой день)
Шрифт:
Сижу в редакции. Жду вызова Москвы. Знаю: будут велеть что-то срочное, но настраиваю себя на каприз, если уж я такой незаменимый, то могу и помолчать. Смотрел здешнюю почту, одно письмо забавное, сказали, что в одной деревне есть чудак пенсионер и время от времени он пишет проекты. Прочел я очень неглупый «Проект отделения винокурения от государства». Вот был бы помоложе, поехал бы к этому пенсионеру.
Да так почему из меня не выйдет писателя? Хотя бы и потому: знаю, что в деревне живет старик, думающий о пользе отечества, а не еду к нему.
Я долгие годы читал книги ради знаний, как и принято читать. Но надо читать и ради самоулучшения.
Нахватанные знания вынудили жить заемным умом. Но разве не все так живут? В знаниях есть еще одно — узнав что-то, хочется донести это до других. Пропагандистская страсть почти у всех. Прочтя Гердера, я говорил о нем:. также Монтеня, Паскаля, Лихтенберга. Это обо мне Некрасов сказал: «Что ему книжка последняя скажет, то ему на душу сверху и ляжет». Но вот поразила меня современная русская литература — ведь это историческая линия подхвачена: в России лучшая литература всегда философична. А на Западе вначале философия, а литература сама по себе. Но чтобы быть в литературе философом, надо быть личностью. А я пропустил для себя это время.
Сон ночью. Едем с тобой зимним солнечным днем на лошади. Уже подтаивает, вороны гуляют по насту, солома шевелится, видно далеко-далеко, будто вот-вот выкажется Эльбрус или малиновые Саяны. Все так, но едем-то на лошади. А это, по толкованию снов, — ко лжи. Но будь я немей и приснись мне лошадь, чего бы тогда бояться.
Вообще сны — страшная вещь. Я им подвержен непрет рывно. Пытался записывать те, что повторялись: армия, чудовища, мертвец, оживающий в просторном гробу, но приходили другие, того не легче: обвалы, удушения, расстрелы, любимые лица в коростах… Вот за что это? Лошадь я не сегодня видел, а сегодня на удивление спокойная, отдохновенная ночь. И сна всего часов пять, а выспался хорошо. Знаешь секрет? Вчера была родительская суббота, и я с помощью мамы записал имена моих бабушек и дедушек и их родителей, вот, по памяти: Иван, Яков, Семен, Платон, Герасим, Дарья, Александра, Анна, Андрей, Алексей, Василий, Григорий…
Звонили. Действительно просят очерк. Обещал. В конце концов, есть и в задумке, и в блокноте. О тех же девчонках. Если не о них писать, то о ком и писать. Сказал о лошадях (о! так ведь не ко лжи снилось — к статье) — вроде застолбили.
Еще из райкома просили помочь, сами-то они все провода оборвали, надеются на газету, просили помочь достать ремни для комбайнов, все изорванные. Та моя, первая отсюда статья, конечно, без пейзажа полей после гусениц, без запекшейся крови глинистых откосов, пришла сюда. Текст набросал, теперь уже сам заказал стенографистку, опять сижу у телефона. Нет, не таких, далеко не таких вестей ждут от меня мои начальники. По их мнению, уборка уже закончена, а тут еще ремней нет.
Ну, продиктовал. По-моему, стенографистка еще не проснулась, сто раз переспрашивала номера ремней и подшипников. Знаю по опыту, что шеф не поставит в номер, велит согласовывать, тянуть, и время будет упущено. Такая жизнь — вроде сделал от меня зависящее, а легче не стало. Теперь говорят о резиновых сапогах, это основное в здешней почте — нет сапог. Второе в почте — некуда сдать посуду. И —, -
О своем передовом опыте никто и не думает писать. Это дело журналистов вытягивать клещами сведения. Печаль в том, что для некоторых читателей интереснее плохой поэт-песенник, нежели честный труженик тракторист. Их ценность несоизмерима. Но один умеет подносить себя» другой этого лишен по нашей милости.
Опять я один.
В ночь перед отъездом, выйдя в подштанниках к телевизору и живописно рисуясь на его фоне, отец сказал:— Все в жизни случайно, да. Но человек — хозяин судьбы. — Помолчал, дав время осмыслить, и с горечью заземлил: — «Сельхозтехника» в третьем квартале пол сотни тонн уморщила.
Небо весеннее-весеннее. Как вы там?
Сегодня еще раньше вышел встречать солнышко. Показались тучи. Нет же — вознеслось. Вошел в лес, в высокую замерзшую крапиву, в малину, в трехметровые зонтичные заросли дягиля (мы в детстве звали его гигель). Под ногами будто накрахмаленные ромашки в инее. Срывая, гадал. Лепестки сразу темнели, едва касались пальцев. Дважды вышло: к сердцу прижмешь. Смотри.
Но было и еще одно. Из поселка по той же дороге вышли несколько человек. В лыжных шапочках. Прошло время, оглянулся — идут. Потом, уже в чистом поле, еще оглянулся — нет. Где они? Исчезнуть было просто некуда. Не показалось же. Шли за мной.
Разумеется, воспитанное итальянскими фильмами воображение разыгралось: я досадил мафии, она не дремлет…
Еще одно. Добился ночью тишины окончательной. Вдобавок к тряпке, по которой заставил ползти капли из-под крана, я выселил в холодные сени моссельпромовский будильник. Когда он там замолчал, вернул. Ночью вдруг услышал какое-то гудение. Низкое, непрерывное. И оно меня преследует.
Приходила соседка старуха. Жаловалась на сноху — не дает мыть посуду, а если и дает, то на глазах у сына перемывает. «Разве у меня грязные руки, погляди, ведь чистые». Еще она говорила, что подоить корову еще есть силы, но подойник унести уже сил нет.
Не пойму, помогает или мешает то, что я не местный. В дальних поездках ясно, я — чужой, здесь одна область, но тоже люди незнакомые, вот в чем дело. Здесь, даже здороваясь с кем-то, разговаривая, я не знаю ничего об этом человеке, и это обкрадывает.
Надо к маме. Натру моркови, хоть ее отнесу. Совсем нечего передавать. И деньги есть, и ничего не купишь.
Буду справедлив — промтоваров здесь избыток. Ковры и прочая роскошь обмениваются на мясо, шерсть, на картошку и шиповник, но в остальном, каких только колец, серег, тканей, зеркал, чехлов, разных финтифлюшек на грудь, на руку, в уши, на шею, лоб и волосы, картин сколько (причем очень высокого качества репродукции), есть даже родные «Три богатыря», Илья Муромец из-под руки недоуменно разглядывает зеркальные, полированные пространства.
Допишу после больницы…
Сегодня там загорелся парафин. Как осуждать, если из четырех процедурных медсестер две еще на картошке.
— Ничего, — утешила одна из больных, в годах, — ничего, вынюхаем, нас много.
Невесело сидеть по два часа, ждать очереди. Товарки мамы по несчастью знакомы мне в лицо. Помогаю одеваться, помог одной, говорит: «Дай бог вам доброго здоровья». Я говорю: «Уж больно легко благословенье-то заслужил», — «Дак ведь мне пальто никогда в жизни не подавывали».
Сегодня в больницу периодически вваливались группы призывников. Все расстегнутые до пупа, все пока еще волосатые, и многие почему-то на высоких каблуках.
В основном женщины говорят о молодежи. Осуждая ее. И есть за что. Девушки курят. Хорошо ли?
«Это они похудеть хотят. Работать неохота, вот и курят. А чтоб не стыдно было, придумали, что модно».
Другие говорят, что дерево вершиной растет, третьи — что все равно и вершина от корней, и… словом, те разговоры, какие можно услышать во всех очередях.