Труды по россиеведению. Выпуск 2
Шрифт:
Заметьте: я перескочил с одних рельсов на другие. Вместо попыток понять советскую историю и ответить на вопрос, почему власть приватизировала Великую Отечественную войну, разговор пошел о «стишках». Но ведь это очевидно: русская литература есть квинтэссенция русской истории, так сказать, ее «продолжение другими средствами». Иначе говоря, это идеалтипическое выражение отечественной истории, ее эхо. Которое само порождает новые исторические смыслы, человеческие типы, социальные ситуации…
Хорошо известно: наша классическая литература «уложилась» в сто лет (немало!). От романа «Евгений Онегин» (20–30-е годы XIX в.) до романа «Клим Самгин» (20–30-е годы ХХ в.). И все в ней: о бремени человеческого существования, о «невозможности» быть человеком, о «лишности» всякого человека на Руси. И КР-1 это подтвердил, закрепил конституционно и залил кровавой (не сургучной) печатью (еще в 1918 г. появилась новая социально-правовая категория «лишенцы»; точнее: бесправно-расстрельная категория; так «лишние люди» стали «лишенцами»; так из гениальных прозрений, тоски и любви умнейших русских родился
И вот – «Доктор Живаго». Этот текст и ХХ съезд (о нем мы еще скажем) в самом прямом смысле слова вдохнули в нас жизнь (то, что Мыкита скоро будет соучаствовать в убийстве Бориса Леонидовича, есть символический (но не для Б.Л.) пролог КР-2). Главное в «Докторе…» не литература (она, как всегда у этого человека, гениальна и непревзойденна; интонации и ритм прозы и стихов единственные в мировом искусстве; и чего уж вообще никогда ни у кого не было (кроме Пушкина) – атмосфера, и материальная, и духовная одновременно, – подобно кванту, и «материя» и «волна», – которая будто бы «заключена» в тексте, окутывает его, располагается между слов, букв, на полях, которая, как паузы у актеров, – важнейшее из того, что они могут сказать (внешне, слухово – не сказать); и эта атмосфера в процессе чтения вырывается из текста, межтекстья белых островков и побережий страниц и заполняет то пространство, в котором ты существуешь; зимой 70-го, в студенческие каникулы, я получил на пару дней «Доктора» – переплетенный, зачитанный, третьей копии, на папиросной бумаге «самиздат»; чтенье шло поначалу тяжело, трудно, но в какой-то момент, не помню, в какой, все вокруг меня и во мне мгновенно изменилось: горячая волна изнутри, сверху, снизу пошла, накрыла, убежала и вернулась вновь; так продолжалось два дня, пока я читал; на третий день родители приехали из дома отдыха и, войдя в дом, заголосили: «Как ты здесь, ведь такой же мороз?» – оказалось, какая-то авария в теплоснабжении, квартира несколько дней не отапливается, температура чуть выше нуля; я – избалованный и часто болевший тогда простудами–ангинами, изнеженный заботами семьи, не заметил всего этого; я жил атмосферой и в атмосфере «Живаго»; моя жизнь навсегда была решена…), но – христианство. И вот в каком смысле.
Все мы знаем зацитированные слова Г.В. Федотова, что «Капитанская дочка» – самое христианское произведение русской литературы. Верно. Именно это пушкинское, а не мучительные попытки Федора Михайловича «явить миру образ русского Христа», не моральные искания зрело-позднего Толстого, не славянофильская утопия «Святой Руси». Верно, но для России XIX в., дореволюционной. Хотя, конечно, продолжало «работать» и в условиях Эсесесерии. Но необходимо было нечто иное и новое, сказанное современным (во всех отношениях) голосом. В этом смысле «Доктор» подобен «Капитанской дочке», христианство которой не в (гениальном) выдумывании князя Льва Николаевича Мышкина, не в (гениальных) сценах «Братьев» и «Бесов», не в (гениальной) диалектике духовного восхождения «Преступления», не в толстовском «Возмездии аз воздам» и Нехлюдове «Воскресения» (может быть, в обоих случаях лучшей мировой прозе), а в естественной, простой, свободной атмосфере. При всем ужасе и безобразии описываемого. Это и вправду «евангельский» текст. И потому могучий (помните: «могучая евангельская старость / и тот горчайший Гефсиманский вздох»). Атмосфера «Капитанской дочки» позволила русскому человеку (к сожалению, только из культурно-привилегированной среды) в XIX столетии строить приемлемое общество, минимизировать рабство, варварство, насилие, творить. Все это унаследовал «Доктор» в совершенно новых формах и тонах (у В.О. Ключевского есть работа «Евгений Онегин и его предки», в которой он с потрясающей достоверностью историка, художника, психолога «реконструирует» родословную нормативного героя русской литературы; я же скажу: Юрий Андреевич Живаго был пра-пра-правнуком Петра Андреевича Гринева…)…
И от этого импульса Отечественной пошло-поехало. Гроссман, Окуджава, Современник, Таганка, Хуциев, К. Муратова, многое-многое другое. Проза, поэзия, театр, кино, живопись – высочайшего качества, тонкое, умное, новое, и возвращение тех, кто в двадцатые-тридцатые творил катакомбно. Все это великое искусство 50–80-х, вплоть до Бродского, Высоцкого, А. Германа, русского рока. И даже до Александра Исаевича Солженицына, чей генезис, правда, сложнее, многообразнее. Но и его без Отечественной и ее эмансипационных последствий представить невозможно (хотя, в отличие от большинства «послевоенных» par excellence, он и, наверное, Бродский «вписаны» во всю русскую историю; которая их как будто ждала; это ведь их в своем «Поэте» (а не современников) приветствовала и предчувствовала Марина Ивановна: «Он тот, кто смешивает карты, / Обманывает вес и счет, / Он тот, кто спрашивает с парты, / Кто Канта наголову бьет, / Кто в каменном гробу Бастилий – / Как дерево в своей красе. / Тот, чьи следы – всегда простыли, / Тот поезд, на который все / Опаздывают…»; с младых лет помню: Жозеф де Местр, такая романтическая русская «легенда», обещал петербургскому свету – явится, явится еще с той же Волги Пугачев, но с университетским дипломом; действительно, Бог не спас, явился; я же по аналогии и ретроспективно: пусть
не Добрармия, не вообще Освободительная армия Юга России, с Дона, Ростова-на-Дону, но пришел оттуда человек и по его любимой поговорке произошло: «Одно слово правды весь мир перетянет». Перетянуло).И из этого же, конечно, корня – инакомыслие, правозащитное движение, диссидентство в целом. То есть помимо прочего, строительство гражданского общества. Сегодня даже не важно (конечно, важно, но здесь о другом), какие идеи их вдохновляли и что они продуцировали сами. Главное: они начали строить, не спрося разрешения у начальства. Эта самостоятельность, эта их свобода выбора и мужество и есть их грандиозный вклад в дело нашего выздоровления–возрождения.
И здесь пришла пора сказать о событии, которое конституировало КР-2, стало вторым (наряду с Войной) источником его легитимности, ключевым моментом его становления. Речь идет о русском Нюрнберге.
В 1956 г. руководство СССР–КПСС решилось на самоубийственный шаг: оно провело свой Нюрнбергский процесс. Я настаиваю на том, что ХХ съезд был советским Нюрнбергом. И потому никакого другого Нюрнберга в России уже не будет. При всей (внешней) скромности и «робости» саморазоблачения это было именно саморазоблачение и заметим: одно из самых морально достойных событий русской истории за все ее тысячелетие. Даже если оно стало возможным в результате острой внутрипартийной борьбы. То есть такая цель – саморазоблачение – и не ставилась. Кстати, подчеркнем, вследствие и после этого Система была обречена, начался процесс эмансипации.
В перестроечные и постперестроечные годы много говорилось о необходимости Нюрнбергского суда над коммунистами-чекистами, над всей системой большевизма. И поскольку ничего подобного не получалось и не случилось, проницательные аналитики сделали вывод: русский народ не хочет каяться, не хочет очиститься; и это открывает возможности для новых трагических событий. Конечно, эти критики правы. Ничего такого мы не хотим. Но только ли мы?
Вот что пишет немецкая исследовательница Юта Шерер: «Переход от диктатуры к демократии был крайне трудным и длительным процессом. 1945 г. не стал точкой отсчета, знаменующей начало новой немецкой истории. Не было какой-то готовой нормы, к которой можно было бы перейти. Сразу после окончания войны не произошло решительного разрыва с наследством Третьего рейха. Огромное большинство немцев стремилось к материальному и психологическому возрождению, вытесняя из сознания реалии нацистского государства, только-только ставшие прошлым. Нюрнбергские процессы, которые, по замыслу держав-победительниц, должны были сыграть также и воспитательную роль, оставляли немцев равнодушными или вызывали неприятие – населению Германии хотелось достичь хоть какой-то “нормализации”. Осознания преступного характера национал-социализма не произошло. Господствовало мнение, что все происходящее – это просто суд победителей над побежденными. Преступления Третьего рейха в общественном сознании уравнивались с ущербом, нанесенным немецким городам бомбардировками союзников, а признание массовых национал-социалистических организаций преступными воспринималось как огульное коллективное обвинение всего народа» (12, с. 91).
И далее: «Навязанная западными союзниками денацификация в Западной Германии была малоуспешной. Уже в 1949 г. был принят закон об амнистии, который открыл многочисленным бывшим национал-социалистическим чиновникам и кадровым военным путь в государственные структуры и заново формируемую армию. И вряд ли экономическое возрождение и перевооружение ФРГ могли бы состояться без опыта и знаний представителей прежнего национал-социалистического режима. В эпоху Аденауэра политика прошлого обосновывала отказ от дальнейшего уголовного преследования нацистов со ссылкой на желательность умиротворения и политической стабилизации. В середине 1950-х уже почти никто не опасался преследований со стороны государства или судебных органов за свое национал-социалистическое прошлое. Однако черта была подведена не только под прошлым 3,6 млн. денацифицированных и десятков тысяч амнистированных немцев. По большей части вышли на свободу и те, кто в 1945–1949 гг. был осужден в рамках Нюрнбергских процессов или военными судами союзников за военные либо нацистские преступления» (там же, с. 92).
Таким образом, немцы, которых мы называем примером мужественного покаяния, переработки и переосмысления своего прошлого, в реальности были иные. Не столь идеальные. К тому же напомню хорошо известное: после в прах проигранной войны, после тотального уничтожения городов, в условиях оккупации. Но ведь люди и народы вообще не идеальны. Скажу рискованное: герои 1944 г., выступившие против фюрера и его режима, почти все погибшие, ставшие образцами для подражания и восхищения (и они, несомненно, заслужили это) в послевоенной демократической Германии, решились на этот мужественный и самоубийственный шаг, когда осознали, что их родина идет к поражению в войне. А вот если бы ефрейтор победил? Они бы восстали?
Правда, не мне, не нам судить этот великий и несчастный народ. Сами-то каковы… Однако ХХ съезд был проведен. Всего лишь через десять с небольшим лет после Великой Отечественной войны (а не проигранной и, мягко говоря, несправедливой). И мы сами выпустили из лагерей миллионы заключенных, а не победоносные оккупационные армии. И сами сказали о совершенных преступлениях.
Мало сказали, не всё? Да, мало, не всё.
Но что же на самом деле сделал Хрущев на ХХ съезде? Его критики-либералы утверждают: «развенчал» Сталина и спас сталинскую (по сути) систему. Нет, Никита Сергеевич, сбросив отца народов с корабля современности, покончил со сталинским КР-1, режимом тотальной переделки, и дал зеленый свет становлению и расцвету КР-2, номенклатурного режима передела.