Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Не знаю. Поможет?

– Не исключено. Мы же старые знакомые.

Он посмотрел на нее. Пожал плечами.

– Ладно, пиши, если хочешь.

– Это не покажется… использованием связей?

– Думаю, покажется.

– И пусть! – воскликнула она. – Мне все равно.

Часть V

Мичоакан

1

Моя мама умерла, когда мне было два года, мой отец был молчаливый и трудный человек; меня растили дедушка и бабушка. И, по меркам Грасс-Вэлли, я был привилегированный мальчик, сын администратора на руднике “Зодиак” и внук генерального управляющего. Все дети, с которыми я играл, были из семей, работавших на мою семью.

Бабушка во всем уступала моему отцу, казалось – чуть ли не боится его. Безусловно, она признавала свою вину за немногословие, из-за которого с

ним тяжело было иметь дело, и, безусловно, видела во мне второй шанс воспитать идеального джентльмена. Грубые и опасные игры, спуски на свой страх и риск в старые шахты, дальние походы и поездки – с этим жизнь на Западе ее примирила, даже склонила к тому, чтобы это поощрять: пусть мальчик растет мужчиной. Но честность, правдивость, прямодушие, предупредительность, такт, чистота телесная и речевая, восприимчивость к поэзии и природе – за все это, считала бабушка, в ответе она лично. Ни в коем случае не суровая, она часто была настойчива. Она наставляла меня как будто исходя из собственного горького опыта, она задумчиво бдела на берегу моего детства, словно переживая нескончаемое сожаление на теннисоновский лад [108] . Мои отклонения от честности и прямодушия огорчали ее, казалось мне, несоразмерно проступку.

108

Альфред Теннисон (1809–1892) – английский поэт. Сожалением проникнуто одно из самых известных его стихотворений – “Tears, Idle Tears” (“Слезы, праздные слезы”; в переводе К. Бальмонта – “Слезы”).

Иногда, принимая приятного ей гостя – Конрада Прагера или еще кого-нибудь из старых, уже не очень твердых на ногах, друзей, – она, мне слышно было, щебетала на веранде или под перголой, давно уже разобранной, которая была частью прославленного дедушкиного розария. В этих случаях до меня порой доносился ее громкий смех – чистый, заливистый, словно у кокетливой девушки; и это меня удивляло, потому что в обществе моего отца, дедушки и моем она редко смеялась. Наставляя меня, особенно по моральной части, она обычно трясла меня за плечи, медленно и серьезно, и смотрела при этом мне в глаза. Она словно старалась усилием воли склонить меня к добродетели, напоминая Дэви Крокетта [109] , который улыбкой сваливал с дерева енота. Я никогда, никогда, никогда не должен в своих поступках опускаться ниже себя. Она знала людей, которые опускались, и в результате выходила беда. Чтобы развить в себе самое ценное, к чему стоит стремиться в жизни, а именно самоуважение, и чтобы быть его достойным, нужно всегда руководствоваться благороднейшими из идеалов, выработанных человечеством за века.

109

Дэви Крокетт (1786–1836) – американский путешественник, военный, политик и фольклорный персонаж.

Где-то на заднем плане ее сознания маячил Томас Хадсон в сияющих доспехах. Его пример определял мою подготовку, как он определял подготовку моего отца. В некоторых отношениях бабушка с тех пор, как отправила моего несчастного испуганного двенадцатилетнего папашу из каньона Бойсе в Школу святого Павла, чтобы сделать из него восточного джентльмена, не научилась ничему. Когда пришло мое время, она с молчаливого папиного согласия послала меня туда же. Утонченность, как гемофилия, передается по женской линии, и она практически неизлечима.

Ребятня Грасс-Вэлли, далекая от утонченности, могла бы испортить маленькому джентльмену жизнь, если бы не два обстоятельства. Во-первых, теплые чувства нашего городка к моему дедушке и дань уважения, которую все в нем обязаны были платить моему отцу. Любого, кто бы ко мне прицепился из мальчишек, вздули бы из благоразумия, или из принципа, или из того и другого. Второе обстоятельство – особые возможности, которые благодаря мне открывались.

Например, дедушка мог взять нашу компанию в шахту, или он мог погрузить нас в открытый “хапмобайл”, который водил отец Эда Хокса, и мы, набившись туда, колесили по городку – этакие птички в открытом пироге из детского стишка. Он разрешал нам помогать ему в саду, где он возился с гибридами Бёрбанка и выводил свои собственные гибриды, а когда плоды поспевали, он не жмотничал. Многие вкусовые рецепторы в Грасс-Вэлли и Невада-Сити,

притупленные впоследствии шестьюдесятью годами жирной картошки фри, кетчупа и бурбона, должны помнить, как мои, вкус теплых от солнца нектаринов и слив сацума в дальнем конце сада, где я сейчас проделываю свои тяжкие восемь отрезков на костылях.

Подобным же образом многие потолстевшие, уставшие, больные и всячески потрепанные жизнью мужчины и женщины городка должны помнить дни, когда Лайман Уорд, богатый пацан, приглашал их к себе играть в овец и волков среди сосен на трех дедушкиных акрах лужайки или в прятки в большом доме, в его пустом тогда уже крыле для прислуги с десятком темных чуланов и шкафов, с извилистой задней лестницей и узким коридором, чей скрипучий пол выдавал и прячущегося, и ищущего. А потом сэндвичи, лимонад, мороженое и пирог, все это готовил повар-китаец и подавала служанка-ирландка, и юные варвары, потные от игры и резко усмиренные, сидели чинно, как маленькие леди и джентльмены, и косили глаза на хозяйку – бабушка в длинном платье со стоячим воротником (она была чувствительна к тому, что возраст делает с дамской шеей), с неизменной челкой и греческим пучком из редеющих волос проходила по лакированному полу коридора или по медвежьим шкурам библиотеки, а под конец стояла в дверях и принуждала всех к рукопожатию и к пробормотанному “спасибо, до свидания”, давая им первые в жизни уроки хороших манер.

Мой отец, даром что в Айдахо у него была гувернантка, поехал в Школу святого Павла плохо подготовленным, поехал второсортным западным мальчишкой. Бабушка твердо решила, что со мной это не повторится, и, выйдя из трудового возраста и располагая временем, занялась моим образованием лично. Она читала мне стихи, читала мне Скотта, Киплинга и Купера, читала мне Эмерсона, читала мне Томаса Хадсона. Она слушала, как я декламирую заданное учить наизусть, помогала мне с сочинениями и арифметикой. Мало того – домашнюю работу я сдавал в аккуратных голубых тетрадочках, и многое там было проиллюстрировано Сюзан Берлинг-Уорд. Быстрые маленькие виньетки, украшавшие поля моих сочинений и арифметических упражнений, были, казалось, нанесены легкими взмахами птичьего крылышка. Они восхищали учителей, которые прикалывали мои работы к школьным доскам и говорили всему классу, что Лайману очень-очень повезло с такой даровитой бабушкой.

Я охотно принимал ее помощь, потому что благодаря ей меня хвалили, но весьма смутно понимал, кто она была и чем занималась. Корешки ее книг в библиотеке меня не соблазняли, и не помню, чтобы я в юности прочел хоть один из ее романов. Кроме нескольких детских рассказов, с тем, что она написала, я познакомился лишь спустя годы после ее смерти, и я мало что видел из нарисованного ею, потому что большей частью оно погребено в публиковавших ее журналах. Я бы удивился, если бы услышал, что кто-то считает ее знаменитой.

Но помню день, когда я вернулся из школы и сказал ей, что мне надо написать про Мексику – как там люди живут, или что-нибудь про мексиканских героев, или про Кортеса и Монтесуму, или про какой-нибудь эпизод Мексиканской войны.

Она отложила письмо, которое писала, и повернулась в своем кресле.

– Мексика! Ты проходишь Мексику, душа моя?

Да, ответил я, и мне надо написать эту работу. Я думал взять, может быть, Чапультепек, где погибли юные кадеты, сражаясь с американской армией. Где у нас все эти старые номера “Нэшнл джиогрэфик”?

– Я велела Элис их на чердак отправить. – Она подняла руку и, отцепляя очки, выпутала заушники из прически. Ее глаза, мне показалось, странно плавали; она улыбалась и улыбалась. – А ты знаешь, душа моя, что ты мексиканцем мог быть?

Как это? Непонятно.

– Давным-давно мы думали, что, может быть, там поселимся. В Мичоакане. Если бы это случилось, твой папа вырос бы там и, наверно, женился бы на мексиканке, и ты, душа моя, был бы мексиканцем – ну, наполовину.

Я не знал, как мне истолковать ее улыбку; я чувствовал, что бабушка устремлена к чему-то поучительному. Она отвела от меня взгляд и посмотрела в коридор, где по блестящему темному полу изысканно и чисто пролегла полоса света.

– Совсем-совсем иначе все могло обернуться! – сказала она, закрыла на секунду свои чувствительные к свету глаза и вновь их открыла, все еще улыбаясь. – Я бы рада была остаться. Я полюбила Мексику, я безумно хотела там поселиться. Я до того пять лет замужней жизни большей частью обитала в поселках при рудниках. Мексика была мой Париж и мой Рим.

Я спросил, почему же тогда она не осталась, и она ответила туманно. Мол, не вышло. Но продолжала на меня смотреть, как будто я вдруг стал представлять огромный интерес.

Поделиться с друзьями: