Угол покоя
Шрифт:
В два часа ночи, после двадцати трех часов дороги, они прогрохотали по тихим улицам Морелии, миновали, как она услышала от спутников, парк Сан-Педро и въехали во двор отеля “Мичоакан”. Вышел сонный mozo и увел мулов, в дверях улыбалась сонная горничная, а в вестибюле их встретил высокий мужчина в американском деловом костюме и подал им визитную карточку: дон Густаво Валькенхорст. По-английски с немецким акцентом и испанскими оборотами, выражением бледных, немного навыкате, глаз словно предлагая им обратить внимание, как хорош он в роли гранда-космополита, который дома где угодно и с кем угодно, он сказал, что ждал их только чтобы поздороваться и не будет навязывать им свое общество, когда они – особенно сеньора – так утомлены. Он взял на себя смелость заказать для них номер и легкий ужин. Завтра, когда они отдохнут, он, если они не против, их посетит. Он и домоправительница, сестра его дорогой
119
Casa (исп.) – дом.
Он ушел, водрузив шляпу на напомаженную голову. Горничная отвела Оливера и Сюзан, у которой плыла голова и подкашивались ноги от усталости, в обширный номер с плиточным полом и кроватью о четырех столбиках, богатством резьбы похожей на алтарь. Mozo принес их вещи, горничная принесла заказанный доном Густаво легкий ужин: холодную курицу, холодную ветчину, хлеб, сыр, клубнику, лепешки с соусом гуакамоле, апельсины, крохотные бананы, пиво “Пуэбла” и охлажденную бутылку французского белого. Они жадно принялись за еду, глупо улыбаясь друг другу и вытягивая шеи, чтобы оглядеть углы огромной комнаты. Сквозь открытую дверь балкона на них мягко дышала ночь.
– Ну, зэньора Уорд, – сказал Оливер. – Вы, мнэ стаёт-тся, прит-томились.
– Я полумертвая.
Она сбросила туфли, и ее ступни в чулках чувственно скользили по прохладным плиткам. Комната, еда, тайные мягкие дуновения с балкона – все это давало такую прохладу, такое изобилие после скрипучего, тряского, пыльного, жаркого дилижанса, что она прослезилась от счастья. Бокал вина ударил ей в голову. Полураздетая, она опустилась на кровать, прислонилась к валику и подушке и позволила Оливеру очистить ей апельсин и налить еще вина. Ножка бокала в ее пальцах выглядела хрупкой, как соломинка; в вине, мигая, колыхались свечи.
– Но боже мой, как непохоже на Ледвилл! – сказала она.
– Да, пожалуй. Хочешь тут остаться, или примем предложение нашего напыщенного друга дона Густаво?
– Как мы можем отказаться? Пусть он и напыщенный, но такой учтивый, правда? И все они. Даже индианка, когда подает тебе тортилью на ладони, словно движение в танце совершает. И голоса у всех такие мягкие. Они как будто родились с хорошими манерами.
Чуть позже вышли на балкон и оглядели безмолвный город. От двух фонарей на грубые камни улицы ложился лимонный свет и падала тень. За темными деревьями призрачно угадывались колокольни. На одной из них огромный колокол проговорил однократно – звук весомостью и отдельностью напомнил каплю, падающую с отягощенного листа. Звук накопился в тишине и раздался вторично, накопился снова, и колокол проговорил в третий раз.
Слегка подрагивая, Сюзан прижалась к Оливеру, он обнял ее одной рукой.
– Господи! – воскликнула она. – Я нигде, нигде до сих пор не бывала!
Во сне она шла в какой-то многолюдной процессии с хоругвями и ликами святых по улицам, гудевшим от колокольной бронзы; проснулась с ощущением, что замирающий звук от церковной башни на площади Мучеников еще дрожит в комнате и отдается негромкими волнами во внутреннем дворе Каса Валькенхорст. Словно услыхав охотничий клич, два молодых бладхаунда на цепи проснулись во дворе и подали голоса, побежавшие у нее по спине мурашками. Мигом со своей галереи над наружным двором резко и воинственно отозвались бойцовые петухи дона Густаво, а когда они умолкли, послышалось воркование голубей, мягко и весомо, словно помет, падающее с высоких козырьков над окнами. По другую сторону, приглушенные спущенными жалюзи, на площади потихоньку нарастали малозамечаемые дневные шумы.
Рядом с ней, глубоко зарывшись лицом в шершавый лен наволочки, спал Оливер. Она выскользнула из кровати, накинула пеньюар и осторожно, не скрипнув дверью, вышла в corredor посмотреть, как пробуждается Каса Валькенхорст.
Corredor представлял собой арочную галерею, целиком опоясывавшую двор по второму этажу. В него выходило двадцать комнат, но открыта сейчас была только ее дверь. Сквозь увитые виноградной листвой арки она поглядела вниз, во двор с колоннами, как в церковной крипте, чистый в сером утреннем свете и пустой – только собаки, вздымаясь
и дергая цепи, бурно приветствовали что-то под Сюзан, где была конюшня. За воротами на задний двор она видела угол освещенного солнцем корраля, каменный резервуар для воды и бамбук, чьи заостренные листья отбрасывали на каменное покрытие двора колеблющиеся тени. Солнце остро вдавалось в главный двор через ворота рассветным треугольником.Теперь под ней показался Исавель, возница, он друг за дружкой вывел из конюшни двух белых мулов и трех лошадей. Подковы зацокали по камням двора, собаки вскинулись на задние лапы и налегли, задыхаясь, на ошейники. Уши их свисали по бокам от печальных морд, хвосты бушевали. Исавель провел всю цепочку мимо них через ворота под резкое раннее солнце, и животные, столпившись у резервуара, начали окунать в него носы и втягивать воду. Пока они пили, Исавель вернулся и спустил собак с цепей; низко опустив морды, они принялись ходить по двору и порой орошали то колонну, то угол. Затем Исавель сел на бортик резервуара и закурил сигарету под рябью теней от бамбуковых листьев, но, когда она подумала про блокнот, он уже встал и повел лошадей и мулов обратно через двор, и они скрылись из виду под ней.
Потом воздух стал полон крыльев – это слетели вниз из солнечной синевы, как ангелы на картине, голуби, и она увидела старого Асенсиона – черные брюки, белая куртка, алый шарф через плечо, – рассыпающего зерно в кухонном углу двора. Голуби начали клевать, а он с трудом поднялся по лестнице, неся на плече тяжелый водяной кувшин; шаркая сандалиями, стал обходить corredor, наливая в каждую цветочную кадку кварту-другую воды. Дойдя до угла напротив Сюзан, снял колпак с клетки попугая, и тот, словно его ударило током, завопил: Enrique, mi alma! [120] Enrique, mi alma! Асенсион полил последнюю кадку, поставил кувшин, взял в углу веник и, подметая corredor, двинулся прочь задом наперед по его дальней стороне.
120
Энрике, душа моя! (исп.).
Во дворе к бладхаундам примкнул белый пудель. Из кухни вышла служанка Соледад и щедро плеснула на камни водой. Собаки расхаживали с мокрыми лапами и лакали воду из лужиц. Потом из другой двери выскочила Энрикета, десятилетняя дочь дона Густаво, и обняла пуделя, крича: Enrique, mi alma! Попугай у нее над головой подхватил убийственно похожим голосом: Enrique, mi alma! Enrique, mi alma! – а затем заговорщически пробормотал: Buenos dias. Buenos dias.
Не видимая никем, Сюзан стояла в своей арке и смотрела, как оживает двор: бладхаунды, пудель, Соледад, Энрикета, старый Асенсион, а теперь и кухарка, тощая, как змея, со сварливой, уязвленной складкой меж придирчивых глаз и склонностью к яростным, не допускающим возражений жестам. Напротив Сюзан отворилась дверь, и, поправляя шаль на не вполне причесанной голове, вышла Эмелита, свояченица и домоправительница дона Густаво. Она дважды резко хлопнула в ладоши. Энрикета шмыгнула из двора в дом, молодая Соледад перестала возиться с собаками и задрала голову. Мягкий поток испанской речи излился на нее; она кивнула и вошла в дверь. Поворачиваясь, чтобы вернуться к себе, Эмелита заметила Сюзан, которая смотрела на нее из-под виноградных листьев. Сладкая, смущенная улыбка прошла по лицу Эмелиты и оставила на нем виноватое выражение. Ее пальцы затрепетали в неповторимо мексиканском, секретном женском приветствии, которое Сюзан во время paseo [121] мельком замечала в экипажах и на балконах. Потом и она ушла. Один из бладхаундов кинулся на клюющих голубей и разогнал их. Сюзан отступила в полутьму спальни, защищенной от света спущенными жалюзи, и увидела, что Оливер вольно потягивается в широкой постели.
121
Прогулки (исп.).
– Я без ума от того, как пробуждается Каса Валькенхорст, – сказала она.
– Прусская деловитость или испанский порядок? – спросил Оливер. – Кто задает тон, дон Густаво или Эмелита?
– Конечно, Эмелита! Она абсолютно безупречная домоправительница. Отдала себя в рабство этому немцу – потому только, что он дал обет безбрачия, когда его жена умерла. Он так гордится этим обетом, но без Эмелиты не смог бы его исполнять.
– Мне казалось, ты считаешь его чрезвычайно учтивым.