Услады Божьей ради
Шрифт:
Самым удивительным в этой неожиданной истории было то, что блондиночку звали Миреттой. Никто из членов нашей семьи никогда раньше не произносил подобного имени, подходившего, в нашем представлении, скорее какой-нибудь опереточной служанке, консьержке или вообще собаке. Откуда взялась эта мадмуазель Миретта? Ходили слухи, что она родилась где-то не то на юге Финляндии, не то на севере одной из прибалтийских стран. Гордостью ее семьи был некий, довольно мифический брат, о котором она говорила с таким пылом, что многие, едва сдерживая улыбку, покачивали головой: да существовал ли действительно этот брат, такой, как она говорила, элегантный, немного жестокий, наделенный всеми качествами и всеми полномочиями, консул Финляндии в Сан-Паулу, в Бразилии, а затем вице-консул в Гамбурге? Обосновавшись довольно прочно в Париже, Миретта время от времени исчезала на недельку-другую. Возвращалась, сияющая: оказывается, она провела эту неделю или десять дней с братом на Сицилии или в Норвегии. Слушая ее, люди усмехались. Никто ей не верил. Ее видели на скачках на приз Дианы под ручку с Пьером.
Миретта на самом деле не была красавицей. Она походила на живое упражнение по коллекционированию ходячих выражений из журналов мод. Она была пикантной, со смазливым личиком и пышненькой стандартной фигурой, которую так и хотелось погладить. Она носила широкополые шляпы и вызывающе прозрачные платья, рекламировавшиеся в журналах «Фемина» и «Иллюстрасьон». А кроме того, говорила много глупостей, то весело, то с грустным видом, усиливавшим симпатию к ней у друзей Пьера. Она перемежала свои высказывания грудным смехом, который вместе с ее скандинавским акцентом способствовал удивительно быстрому превращению неприметной незнакомки в любимицу парижан. Ее видели повсюду. Ее положение было не вполне ясным. Была ли она действительно любовницей Пьера? Многие богатые элегантные молодые люди, отказавшиеся от мысли
В конце концов, Миретта стала появляться и на ужинах в доме на Пресбургской улице. Что не осталось без последствий. Она сразу же придала трапезам какое-то нервное оживление и веселость. Все следили за Урсулой, ее выдержкой, ее реакцией. И та оказалась на уровне своей репутации. Неподвижная, величественная, чуть ли не покровительственная по отношению к блондиночке, она приняла ее совсем не как соперницу, не как шумливую иностранку и нежелательную интриганку, а скорее, по выражению одного из юных друзей Миретты, сына крупного торговца картинами, еврея, недавно обосновавшегося в парижском мире элегантности и празднеств, как заблудшую младшую сестренку.
Двойное покровительство, оказываемое Миретте и Урсулой, и Пьером, зашло довольно далеко. Увлекательнейшее зрелище — следить за коловращением людей, событий, общества. Мир наполнен вибрациями, порой ничего не предвещающими. Надо обладать талантом, а то и гением, чтобы различить среди признаков-предвестников именно те, в которых действительно присутствует будущее. История осуществляется через мельтешение человеческих особей, через загадочные отношения между ними. Она обнаруживает себя и в самых скромных событиях, в карьерном росте человека, в его сердечных делах, и в судьбах целых народов, стран, великих религий, определяющих будущее мира. Я вовсе не собираюсь сравнивать Миретту, скажем, с Игнатием Лойолой, с Жанной д’Арк или с Гегелем в миниатюре, ни даже с госпожой де Сталь или с Дамой с камелиями. Нет. Она не была провозвестницей ни социализма, ни романтизма, ни новой волны мистицизма, она не совершила никакого переворота даже в сердечных делах, не знаменовала собой конец одной эпохи и начало другой. Смешна сама идея вспомнить вдруг про историю, говоря о Миретте, этой незначительности, явившей себя в образе женщины. И все же Миретта, равно как и г-н Конт, равно как г-н Машавуан, Гарен или Пети-Бретон, сыграла свою маленькую, а может, и большую роль в истории этой семьи, моей семьи, которую я пытаюсь воссоздать, чтобы разобраться в нашей эпохе, да и в своей собственной жизни. Если она появилась, значит, что-то в то же самое время собиралось исчезнуть. Надо же, какой это калейдоскоп, любая человеческая жизнь! Я не без труда припоминаю, что поездка Миретты в Марокко с Пьером, поездка Миретты в Канны с Урсулой, присутствие Миретты, сидевшей между Пьером и Урсулой на званых ужинах в доме на Пресбургской улице, происходили одновременно с вечерами на улице Варенн, где Кокто представлял Стравинского в расцвете славы, Дали и Макса Эрнста в начале их карьеры, еще никому не известного Мориса Сакса стареющему дяде Полю и тетушке Габриэль, окончательно ставшей на перепутье двух своих призваний покровительницей авангардизма. А самым удивительным было то, что она стала современницей моего деда, воплощенной неподвижности при своих сменяющих друг друга Жюлях. Несмотря на почтенный возраст, он стоял на ногах прочнее, чем его стареющие дети и уже достаточно продвинувшиеся на своем жизненном пути внуки. Я перебираю фотографии той поры или чуть более ранние и вижу: единственный, кто мало изменился, кого легко узнать, несмотря на прожитые годы, это мой дед, слишком старый, чтобы сильно меняться. Как узнать Пьера в этом малыше в комбинизончике, в этом мальчике в матроске, в подростке-школьнике, в солдате колониальных войск, в этом стоящем за Брианом дипломате, сфотографированном летом на фоне турецкого берега? И вот на снимках в неподвластном времени Плесси-ле-Водрёе, сделанных то под вечными деревьями, то под бесконечными взаимозаменяемыми картинами охоты, возникают светлые волосы Миретты. Я смотрю на нее, и она поражает меня так же, как в первый день, когда я ее увидел. До чего же она современна, эта заблудшая младшая сестричка! То есть сегодня она выглядит, может, еще более древней и причудливой, чем моя бабушка со своими шемизетками в 1898 году или мой двоюродный дедушка Анатоль в своем старомодном рединготе и рубашках с накрахмаленным воротничком. Она явилась не из наших мест, пришла не с наших древних полей, не из наших незапамятных времен и ведет нас под лучами летнего солнца или по снежным покровам куда-то не к нашим широким лесным аллеям. Эта малышка из Финляндии или Прибалтики тоже способствовала развитию, а может, и разрушению истории нашей семьи. Как все это странно, печально и смешно одновременно. Теперь, по прошествии лет, я удивляюсь и вместе с тем не удивляюсь тому перевороту, который совершила она в нашей семье. Глядя на ее снятое в профиль смеющееся лицо, на ее падающие на глаза волосы, я вдруг отчетливо осознаю, что, если кто-нибудь лет через пятьдесят или сто захочет изучать историю французского общества первой половины XX века и выберет для этого в качестве образчика нашу семью, Миретта непременно займет в ней свое место.
Урсула и Миретта стали неразлучными подругами. Их часто видели обеих в компании Пьера, а порой и без него. Даже я не раз встречал их и втроем, и вдвоем, причем не только в доме на Пресбургской улице. Нам случалось даже проводить несколько дней то в Плесси-ле-Водрёе, то у друзей в окрестностях Парижа, то у итальянских родственников в Валломбрёзе под Флоренцией. Зрелище, надо сказать, было необычное. Пьер — очень приветливый, совершенно раскрепощенный, в общем, комар носа не подточит. Урсула — строгая, как смерть в день Страшного суда. Миретта — экспансивная, манерная, капризная. Те, кому доводилось наблюдать за этим трио, говорили о нем не без фамильярности, как о скандальном, но вошедшем в обиход курьезе. Больше всего близких людей удивляли дружеские отношения между Урсулой и Миреттой. То, что у Пьера была любовница, было удивительно, потому что это был Пьер, это была Урсула и это была Миретта — все это как-то не очень сочеталось. Но из этого вовсе не следовало, что кто-то их осуждал или делал какие-то выводы. Ситуация, когда жена и любовница становятся неразлучными подругами, укладывалась в классическую традицию комедий бульварного театра. Удивляться можно было только тому, что водевильные нравы привились в нашей семье. Смущал же людей больше всего тот климат, та, по модному тогда выражению, немного тяжеловатая атмосфера, которая окружала моего кузена, его жену и любовницу. Необычность ситуации бросалась в глаза всем. В конце концов, кое-что бросилось в глаза дедушке, никогда ничего не замечавшему. Их совместное существование было пронизано каким-то напыщенным трагизмом. Он заметно контрастировал как с любезной непринужденностью Пьера, так и с веселой ничтожностью заблудшей сестренки. Зато великолепно сочетался с молчаливым величием Урсулы. Она привносила в этот буржуазный треугольник какую-то величественную, холодную, почти зловещую тональность. Самые прозорливые — должен признаться, что как слишком близкий к их семье человек, я не был среди таковых, — очень скоро поняли, что в центре этой истории находится не Пьер и не Миретта, а Урсула. Ей изменил Пьер, которого она обожала, она была, как говорилось в пьесах того времени, поругана в своем собственном доме. Не столь важно. Она царила. Добрые люди жалели ее. А жалеть ее не было никаких оснований. Вглядевшись попристальнее, можно было заметить, что Урсула не страдает. Страдала вовсе не Урсула. Тогда, может быть, Пьер? Или Миретта, эта глупенькая пустышка? Даже самые толстокожие в конце концов понимали, что здесь кроется какая-то загадка. Пробыв несколько дней, даже несколько часов в обществе Пьера, Урсулы и Миретты, нельзя было не догадаться, что все трое что-то скрывают. Но как бывает часто в отношении даже самых загадочных людей, вдруг приходила в голову мысль, что секрет прост, что стоит только найти ключ к шифру, и все станет ясно. Позже многие друзья рассказывали мне, что, глядя, как Урсула отводит вечером Миретту к ней в спальню, которая была теперь у нее в доме на Пресбургской улице, как она выходит потом в гостиную и занимается с Пьером с той суровой нежностью, которая выглядела да и была тоже совершенно искренней, им не раз казалось, что разгадка находится совсем рядом. А потом опять все становилось непонятным. Пьер почти открыто уезжал с Миреттой на десять дней на Балеарские или на Канарские острова. Когда Миретта возвращалась, Урсула принимала ее со спокойным великодушием, за которым угадывались покровительство, властность, в какой-то мере жестокость и подлинное дружелюбие. Некоторые стали подозревать, что Урсула позволила кому-то войти в ее жизнь и что Миретта, возможно, оказывает ей услугу, отвлекая Пьера и занимаясь им. И вокруг Урсулы как-то непроизвольно образовалась группа добровольных наблюдателей. Но они ничего не обнаружили. Урсула была безупречна. Вокруг нее
были друзья, но никому она не отдавала предпочтения. Близки ей были только Пьер и Миретта.Как истина освобождается от кажущегося, от того, что скрывает и в то же время составляет ее? Вырывается ли она наружу в один прекрасный вечер внезапно? Или медленно прокладывает себе путь в умах людей? И на этот вопрос я тоже не могу ответить. Знаю только, что в одно прекрасное утро все — а это две тысячи человек, решающие в Париже судьбу любого успеха и любой репутации, — вдруг решили, будто они с самого начала знали то, о чем вы, менее слепые, чем завсегдатаи Пресбургской улицы, уже давно догадались: это вовсе не Пьер любил Миретту, а Урсула.
Люди так быстро привыкают к самым резким опровержениям, что после поразительного открытия довольно быстро наступает удивление, смешанное с досадой оттого, что они раньше не поняли того, что теперь кажется таким очевидным. И спеша воспользоваться недавним открытием, торопясь помочь истине, о которой они и не подозревали, они станут почти сознательно пренебрегать фактами, рискующими вступить в противоречие с тем, во что они только что поверили. Все таким образом объяснялось. Спокойствие Урсулы, ее самообладание, прямо императрица… черт побери! Коль скоро она любила Миретту и вела игру по своим правилам! Как это людям раньше не бросилась в глаза ее особая нежность к заблудшей сестренке? Эти долгие прогулки, эти долгие уединенные беседы по вечерам? Рядом с неподвижной Миреттой Пьер и Урсула поменялись местами: Миреттой владела Урсула, а Пьер оказался жертвой.
И вдруг все стали вспоминать малейшие жесты Урсулы, ее взгляды в сторону Миретты, смущение Пьера, наблюдающего за ее триумфом. Все же остальное оказалось забытым. И то, что все началось с тайных встреч Миретты и Пьера, с их исчезновений и путешествий, — все это уже никого не удивляло. Пьеру теперь досталась роль обманутого мужа, поддерживающего своего соперника. Просто соперником в данном случае была другая женщина. Весь Париж теперь готов был поклясться, что в силу каких-то обстоятельств Пьер испытывал к Миретте лишь дружеское чувство, нечто вроде отеческой любви. Он превратился теперь в старшего брата заблудшей сестренки. Но те, кто знал Пьера достаточно хорошо, недолго пребывали в заблуждении. В том числе и я. В том, что касается Урсулы, то там я долго оставался слепым. А вот в случае с Пьером я довольно скоро понял, что он отнюдь не был жертвой или слепым орудием, как думали другие, во всяком случае, не был только лишь жертвой или орудием. Боюсь, что я был одним из первых среди разгадавших потайной шифр, о котором все остальные лишь догадывались и который, наконец, открывал настежь сейф, в который Пьер и Урсула спрятали драму своей жизни, такой, казалось бы, прозрачной и такой блестящей. Я вернулся к очевидности замаскированной скандалом: Пьер и Миретта любили друг друга. Но и скандал тоже оставался. Он не смог скрыть очевидного. Он наслаивался на очевидное: Миретта принадлежала не только Пьеру. Она принадлежала и Урсуле.
Я долго колебался, сомневаясь в необходимости раскрывать здесь эти семейные тайны, не добавляющие нам славы, тайны, доставившие дедушке немало переживаний. Решился же я на это по целому ряду причин. Во-первых, все действующие лица давно ушли из жизни, и такие старые, как мой дед, и гораздо более молодые, включая саму Миретту. Да и я тоже, скромный свидетель, уже нахожусь не очень далеко от своей могилы. И потом, на протяжении многих месяцев весь Париж только и говорил что об этой истории, нынче, конечно, забытой, а в ту пору наделавшей много шума, который хоть сколько-нибудь приглушить никто из нас, увы, был не в состоянии. Сейчас, после стольких экономических кризисов, после прихода к власти в Германии нацистов, после Народного фронта, войны в Испании, Второй мировой войны, после всех этих из ряда вон выходящих событий, сделавших какими-то совсем незначительными любовные и социальные катаклизмы, имевшие место в нашей семье, нельзя ни объяснить, ни понять ее историю, не раскрыв многим уже известные секреты, не обнажив раны и не вскрыв нарывы? В частной жизни людей случаются революции, по глубине и силе ничем не уступающие революциям социальным. В истории моих родных Миретта сыграла роль, вполне сопоставимую с тем, что сделали Робеспьер, Дарвин, Карл Маркс, черные четверги на Уолл-стрит, Фрейд и Рембо, Тцара и Пикассо. Она поспособствовала дальнейшему расшатыванию колонн, поддерживавших свод нашего одряхлевшего храма.
Мой дед никогда не говорил ни со мной, ни с кем-либо еще о событиях, происходивших в семье его внука. Не знаю, все ли он понял из того, что случилось. Я не очень уверен. Однако он чувствовал, что порядок там оказался нарушенным. И это отравило ему последние годы его жизни. Хочется здесь повторить, что и в прошлом, и потом наша семья давала и другие примеры пренебрежения к нормам поведения, примеры порока, вольнодумства и извращений. Разврат, пьянство, гомосексуализм, кровосмешение, разнузданность во всех ее формах не прошли мимо нас. Вы уже видели и еще увидите, что смелости нам было не занимать. Почитайте у Брантома, у Сен-Симона, у Ретифа де ла Бретонн описание скандальных историй, связанных с нашей семьей. Там вы найдете стишки о рыцарях-педерастах, о папашах, спящих со своими дочками, о графинях, застигнутых в объятиях своих кучеров, духовников или камеристок. Новым в приключениях Пьера, Урсулы и Миретты было то, что свобода нравов каким-то загадочным образом стала опустошительной, разрушительной. Когда-то разврат был полон радости, веселья. Он был проявлением и выражением жизненной силы. А тут он постепенно переходил на сторону отчаяния и смерти. Может быть, оттого, что мы вышли из эпохи смешения викторианского пуританизма с буржуазным, о чем я уже говорил, с некоторых пор в нашем беспутстве появилось что-то растерянное и сумеречное. За бурным весельем нетрудно было заметить страстное желание куда-то убежать или погрузиться в водоворот бездумности. Будто нам непрерывно хотелось что-то забыть. Может, пресловутую гибель Бога, может, войну или разруху, или неодолимое наступление демократии и бурный демографический рост, или же смутное предположение о будущем конце человечества? Мы утратили свое моральное здоровье. И предавались не сладострастию, а разным формам самоуничтожения. Наши безумства пресыщенных людей и запретные наслаждения напоминали самоубийство. Все они были неразрывно связаны с экономической и общественной ситуацией, с политическим и моральным упадком. Мы были раздраженными представителями утомленной цивилизации. Уставшей от самой себя и от нас. Пока мы углублялись в сомнительные исследования всех видов свободы, другие выходили танцевать на улице, катались на тандемах под летним солнцем, раскидывали туристские палатки у воды или в лесной чаще, открывали для себя незатейливые радости наивного сильного мира, от которого мы держались в стороне, считая его прелести устаревшими. А на горизонте уже вырисовывался Народный фронт. И мы из последних сил боролись с правилами, помогавшими нам создавать наше величие, а теперь грозящими нас задушить. Мы смутно догадывались, что вот-вот где-то возникнет новая мораль, с которой нам не удастся совладать. И мы начинали отрицать самих себя. И только мой дед, перегруженный годами, перегруженный бременем прошлого, а пуще того — будущего, стоял незыблемый, один, подобно статуе Командора, как памятник прошлой морали.
Ни у истории, ни у историй не может быть конца. Париж, куда забросил нас ход истории, революция нравов, культ авангарда, деньги Реми-Мишо, постепенно привык к существованию трио Урсулы, Миретты и Пьера. Не проходило ни одного более или менее элегантного и интересного мероприятия, будь то встреча с оказавшимися проездом в Париже итальянскими князьями или благотворительная распродажа в помощь сиротам из Савойи или, скажем, туберкулезным больным — ведь ни Бангладеш, ни Биафры тогда еще не существовало, — чтобы туда пригласили только кого-то одного из них, без двух других, или же двоих без третьего. На авансцене истории возникали поочередно Муссолини, Сталин, Рузвельт, Гитлер, Блюм, Франко. А трио неизменно оставалось в полном составе, с каждым годом все менее удивительное, но все более трагичное, постепенно старея, но еще сохраняя красоту и украшая первый ряд партера. Развязки подобны грому среди ясного неба. Не исторические, нет, исторических развязок не бывает. Развязки в жизни людей, которые наступают слишком быстро. Однажды вечером в доме на улице Пресбур зазвонил телефон. В тот вечер был званый ужин, на котором присутствовали Поль Рейно, Сесиль Сорель, Жироду и княгиня Колонна. Кто-то вызвался поехать на Зимний велодром за Полем Мораном и за тетушкой Габриэль. Миретты, как это ни странно, за столом не было. Согласно незыблемо применяемому в таких исключительных случаях правилу, Урсула объявила со свойственным ей спокойствием, что Миретта поехала на пару дней в Гамбург к брату вице-консулу. Метрдотель по имени Альбер, которого я вижу как сейчас, с длинными седыми волосами, с холодностью во всем его облике, такой же, как у хозяйки, наливая шато-лафит, буквально на секунду склонился к уху Урсулы. Вокруг нее, под картинами Риго и Ватто, гости, человек двадцать, а может, и все тридцать, вели шумную беседу. Урсула не повела и бровью, не выразила никакого удивления. Взяла лишь свою маленькую сумочку тонкого плетения из золотых и серебряных нитей, вынула из нее губную помаду и написала на лежавшей перед ней картонке-меню с фамильным гербом два слова. И легким жестом передвинула меню мужу, сидевшему напротив. В тот момент Пьер беседовал с княгиней Колонна. Он смеялся. Рассеянно взяв меню, он достал очки и, не переставая разговаривать, наклонился над картонкой. И тотчас встал, мертвенно-бледный. Наступила гробовая тишина. Министр, писатель, актриса, финансисты и гомосексуалисты, снедаемые честолюбием молодые люди, сидевшие в конце стола, увидели, как Пьер покачнулся. Позже, в наступившей суматохе кто-то из любопытства подобрал меню, упавшее на стол. На нем красными жирными буквами было написано: «Миретта умерла».