Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Услады Божьей ради
Шрифт:

Как умерла Миретта, заблудшая сестренка, моя почти кузина? Прежде всего выяснилось, что она вовсе не ездила в Гамбург. Злопыхатели радовались: «Ну разумеется!.. Что вы?.. Это же было ясно…» Погибла она в автомобильной аварии, в окрестностях Биаррица. Рядом с ней был мужчина. Он тоже погиб. Полиция начала расследование. Оно рассеяло все сомнения. Миретта и незнакомец выехали из Парижа в пятницу. Первую ночь они провели в гостинице на берегу Луары, вторую — близ Ангулема, а третью — в Биаррице, где стояла великолепная погода. Каждый раз они снимали номер с большой кроватью. «Вне всякого сомнения, они любили друг друга!» — заявила репортеру из «Пари-суар» хозяйка гостиницы «Черный орел», расположенной между Блуа и Амбуазом. А лифтер отеля, где они остановились в Биаррице, сказал: «Они все время целовались». Потребовалось совсем немного времени, чтобы выяснить, кого же встречала в пятницу в Бурже заблудшая сестренка. Мужчина прилетел из Гамбурга, где выполнял функции вице-консула. Это был брат Миретты.

В том месте, где это произошло, дорога была совершенно прямая. В полях были деревья, но довольно мало. Машина ехала на очень большой по тем временам скорости и врезалась в единственное дерево, стоявшее действительно близко от дороги. Лейтенант жандармерии или комиссар полиции сообщил Пьеру, что считает случившееся, хотя у

него и нет доказательств, либо просто самоубийством, либо убийством и самоубийством одновременно. За рулем была Миретта.

Урсула выглядела все такой же несгибаемой и царственной. Но год или два года спустя она стала спать с кем попало. Пьер уже и не скрывал от нас, что ему с каждым днем было все труднее переносить такую жизнь и такую обстановку. Однако трудно было сказать, от чего именно он страдал: от отсутствия Миретты или от присутствия Урсулы. Может, и от того, и от другого? Несравненная красота Урсулы быстро увяла. Во времена Народного фронта и войны в Испании Урсуле было чуть больше тридцати лет. А выглядела она на сорок пять, а то и на все пятьдесят. За полгода она постарела сразу на пятнадцать лет. Целые недели проводила она в Кабринаке с атташе южноамериканских посольств, с автомеханиками из Родеза, с декораторщицами и маникюршами, с непризнанными, шалевшими от такого везения художниками. Она уводила их у своей тещи. Вы, конечно, помните, кто была ее теща? Моя тетушка Габриэль.

Однажды вечером, незадолго до Мюнхенского соглашения, когда мы с Жаком и Клодом собрались, как часто делали, несмотря на разъединявшие нас взгляды, чтобы сходить в кино или поужинать вместе в ресторане, мы слушали по парижскому радио последние известия. Незадолго до этого мы видели великолепный немецкий фильм «Девушка в униформе» с Леонтиной Саган, впервые появившейся на парижских экранах пятью-шестью годами раньше, и перед глазами у нас еще стояли образы его королевского высочества, немного похожего на нашего дедушку, учительницы-француженки, веселой, красивой и гораздо более соблазнительной, разумеется, чем наш друг Жан-Кристоф, лучезарных учениц колледжа, игравших Шиллера, переодевающихся в капуцинов, в ушах еще звучали молодые голоса, в ужасе кричащие в пустом доме «Мануэла! Мануэла!», чтобы помешать маленькой немочке, с молитвой «Отче наш» поднимавшейся по лестнице и готовой прыгнуть в пустоту из любви к своей учительнице. В какие хитросплетения складывались у нас в головах эти образы запретной нежности и меланхолии? Слушая по радио истерический голос, обращающийся к войскам и вновь и вновь требующий отмены Версальского договора и возвращения немецких земель, я услышал, как Клод вполголоса проговорил: «А что, если вернуть им Урсулу?»

Нам не представилась возможность реализовать этот гениальный проект. 9 мая 1940 года Урсула проглотила одну за другой три коробки снотворных таблеток. Нет, ее не предупредили о завтрашнем наступлении немецких танков и самолетов ни интуиция, ни какие-либо тайные агенты. Просто ее бросил ученик тореадора, которого она шестью месяцами ранее привезла не то из Сарагосы, не то из Памплоны, бросил и уехал с дочкой хозяина маленькой гостиницы в Марселе. Эта пара прожила вместе год или два и, в свою очередь, тоже распалась. Но прежде они успели произвести на свет дочку, которую вы все знаете: у нее южный акцент, вздернутый нос, очень черные волосы, и она сегодня одна из самых популярных на телевидении певиц. Интересно, знает ли она, что ее с нами связывает Урсула? Сомневаюсь.

II. Проститутка с Капри

Когда я оглядываюсь назад, что я делаю по мере старения все чаще и чаще, то мне кажется — может, я ошибаюсь, — что счастливый возраст длился у меня недолго. Я, можно сказать, видел воочию, как зарождался идеал счастья, безграничного прогресса, торжествующего индивидуализма. Г-н Жан-Кристоф Конт не только ввел нас в волшебный мир книг, но и научил, что книги ничего собой не представляют, если они не предвещают новые времена. А они их предвещали. В них была глубина, каскады забавных приключений, тонкость, гениальность и красота, в совокупности дававшие большие надежды. Надо было лишь подождать, чтобы пришло время, когда люди станут лучше, а жизнь — прекраснее и величественнее. Как вы догадываетесь, такой взгляд на историю ни в коей мере не совпадал с убеждениями моего деда. Когда я пытаюсь понять молодость, свою собственную и моих кузенов, то она представляется мне в виде некоего обращения в новую веру. Мы перешли от идей нашего дедушки к идеям г-на Конта. Мы вышли из неподвижного мира. И вошли в мир, двигавшийся в поющее завтра. Война 1914 года нанесла удар по оптимизму, которым еще вдохновлялся г-н Конт. Но сколько-то лет война еще могла представляться в виде своеобразной, заполненной несчастьями паузы в ходе общего прогресса. Мало того, она выглядела скорее концом, нежели началом эпохи. Она была как бы реваншем несправедливости, последним актом насилия. И сами окопы, снаряды, страдания, атаки на рассвете на опушке леса были составной частью борьбы за счастье. Война эта казалась последней, казалась не чем иным, как обещанием мира. Жан-Кристоф, веривший в прогресс, в человеческое достоинство, в некую форму социализма, унаследованную от Гюго и Мишле, разделил с дедушкой, правда, по совсем иным причинам, радость победы. Наверно, тогда-то я и понял, что люди, события и сама история всегда имеют несколько смыслов и что согласие между умами — чаще всего лишь одобряемое богами недоразумение. Для дедушки победа 1918 года была триумфом армии, иерархии, дисциплины, всех традиционных добродетелей. А для Жан-Кристофа победа являлась концом армий и иерархии, заменой дисциплины солидарностью, триумфом свободы. Она была образцом и подобием прошлого для тех, кто любил прошлое. И образцом и подобием будущего для тех, кто ожидал всего от будущего. Чтобы скрыть свои расхождения, дедушка и Жан-Кристоф смогли прийти к согласию по нескольким общепринятым понятиям, смысл которых, естественно, оставался предельно расплывчатым: священный союз, честь родины, справедливость и право.

Если не считать невзгод, связанных с войной, то идея счастья никогда не светила мне так ярко, как в детстве. Полвека назад или чуть более того, году приблизительно в 1900-м, люди вдруг решили, что смогут жить счастливо. Хотите, я скажу здесь еще несколько слов о том счастье, которое замаячило перед нами после появления у нас тети Габриэль, о чем мы уже немного говорили? Сюжет стоит того, чтобы к нему вернуться.

Я был воспитан на двух-трех противоречащих друг другу и в общем, как мне кажется, банальных идеях. Для дедушки и всей моей семьи слова «счастье» и «прошлое» означали, собственно, одно и то же. Кстати, по мере того, как шло время, граница счастья незаметно отодвигалась. Мы терпеть не могли Талейрана, но с удовольствием

повторяли знаменитую фразу, в которой он, естественно, как мы считали, осуждал сам себя: «Кто не жил до 1789 года, не знал сладости жизни». С течением времени 1789 год заменили на 1830-й, потом — на 1848-й, на 1870-й, на 1900-й, на 1914-й и на 1939-й. Сегодня же мне кажется, что мы были все еще совершенно счастливы между 1945 и 1965 или 1970 годами. По таким вот деталям я узнаю, что я постарел.

В своей мирной баталии против идей дедушки г-н Жан-Кристоф Конт научил меня, среди прочего, двум вещам: тому, что прошлое ассоциировалось со сладкой жизнью лишь в сознании немногих привилегированных людей и что подлинное счастье, счастье для всех, находится не позади, а впереди.

Я долго верил дедушке. Потом долго верил и г-ну Конту. А сегодня я спрашиваю себя: не является ли истина намного сложнее? Предпринималась ли когда-либо попытка написать историю чувств? Существуют истории войн, династий, живописи и музыки, литературы и философии, экономических учений и общественных движений, цен на хлеб и на мясо, средств связи, костюмов и нравов. А нужно было бы написать еще и историю чувств. Боюсь вот только, что написать таковую не представляется возможным. Как можно без статистики, без цифр и графиков, почти без документов представить себе, что чувствовали и ощущали римлянин времен упадка империи, средневековый крестьянин, кондотьер эпохи Ренессанса, парижский буржуа века Просвещения, наши собственные прадеды в 1848 году или при Второй империи? Что они думали, это худо-бедно можно и восстановить, и понять. Но вот как понять, чем были для них счастье, удовольствие, страдание, нежность, самоотверженность, отчаяние? А главное, как сравнить их чувства с нашими? Для этого надо было бы оказаться на их месте, чего мы сделать никак не можем. Все, что можно сделать, так это попытаться извлечь из книг, из писем, из речей то, каким им виделось будущее. Это было бы уже очень много. Я тоже вместе с другими думал об этом. Заголовок сам напрашивался: «История будущего с древнейших времен». Но даже и такой труд, сам по себе весьма ценный, не слишком продвинул бы нас в понимании того, что чувствовали люди на протяжении всей истории. Никто так никогда и не узнает, были ли люди более или же менее счастливыми без автомобилей и без телевидения, без информации, без денег, без потребностей и без амбиций, без больших надежд, но и без иллюзий, под строгим оком Бога, повелевавшего им молчать, жить в незыблемом, не предполагающем перемен порядке.

Жан-Кристоф никогда не позволил бы мне задумываться над такими вопросами. Для него счастье означало прогресс. И если я сегодня задаю себе эти вопросы, то только потому, что, прожив три четверти века, вижу, насколько неоднозначен этот самый прогресс. Оптимизм г-на Конта столь же небесспорен, как и пессимизм моего деда. Я остался достаточно верен урокам г-на Конта, чтобы не отрицать прогресса. Но что меня удивляет и, наверное, еще больше удивило бы дедушку, так это то, что со временем идея прогресса стала реакционной. Наука, старая противница деда, являвшаяся предметом поклонения Жан-Кристофа, вдруг оказалась также и противницей молодых, тех, кто идет на смену нашему поколению. И даже те, кто признает достижения прогресса, яростно отрицают его связь со счастьем. В наше время счастье для многих заключается как раз в том, чтобы убежать от прогресса и осудить его. Мне часто бывает жаль, что дед не дожил до сегодняшних дней. Быть может, он увидел бы в такой эволюции умонастроений своего рода победу над идеями Жан-Кристофа, парадоксальную, горькую и, как бы это сказать, диалектическую победу, но все-таки победу.

Если можно вообще выносить какие-либо суждения о загадочном счастье людей, то я сказал бы, что никогда они не были так счастливы, как в конце XIX и в начале XX века, но не потому, что они действительно были счастливы в это время, в начале индустриальной эпохи, а потому что наконец-то после стольких тысячелетий они надеялись стать таковыми. Ранее же, на протяжении многих веков, они даже и не надеялись на это. Исключительная роль социализма заключается именно в том, что он дал массе людей надежду на счастье. Сбылись ли мечты, надежды и чаяния и какими оказались плоды социализма, коммунизма, сталинизма — другой вопрос, и ответ на него сомнителен. Я спрашиваю себя, не оказались ли люди в положении женихов, безумно влюбленных и мечтающих о будущем с любимой женщиной. Брак никогда не бывает столь же прекрасен, как пора обручения. В течение целого века социализм был вот такой порой обручения человечества со счастьем.

И даже наша семья, находившаяся в привилегированном положении на протяжении многих веков, по-моему, никогда не была счастлива так, как в конце XIX века, когда у нас уже не было прежних привилегий. Сен-Жюст говорил, что идея счастья — новая для Европы идея. Это было верно даже по отношению к нам. Наши герцоги, кардиналы и маршалы Франции, наши первые президенты, собственно, и не думали о счастье. Я, разумеется, знаю, что им жилось лучше, чем их крестьянам и их солдатам. Но я упорно продолжаю верить, что за редким исключением они пользовались скорее категориями величия, могущества, веры, справедливости, чем понятиями о счастье. Им, надо полагать, были известны удовольствия. Грубые, скоротечные, не имеющие связи с будущим, не переходящие в привычку, они были приключениями в жизни, проходящей под знаком долга и обязанностей. Моему деду, человеку прошлого, не могло прийти в голову строить свою жизнь на идее счастья. Мне скажут, что у него было все. Не буду возражать. Но вот комфорт радости бытия, поиск новизны, умение отдыхать и находить прелесть в путешествиях — все, что придает очарование нашему существованию в этом мире, было ему абсолютно чуждо. Родившись в определенном месте и в определенных условиях, он и помыслить не смел, чтобы воспользоваться этим, извлечь из этого какую-либо выгоду, приобщиться к каким-либо удовольствиям. Это же ведь не было делом случая или везения. Вы же понимаете: такова была воля Господня! А она подразумевала только обязанности. Да, счастье оказалось детищем великой революции. Поэтому оно и вошло в нашу жизнь вместе с буржуазными ценностями ума и саморазрушения с тетушкой Габриэль.

Под двойным влиянием тети Габриэль и г-на Жан-Кристофа Конта Жак, Клод и я стали считать главным свободу, жизнь в согласии с окружающим миром, счастье других людей и свое собственное. Благодаря урокам Жан-Кристофа, наше счастье стало неотделимым от общего счастья. Постепенно нам стали ненавистны расизм, нетерпимость, диктатура, привилегии и насилие. Мы жаждали братства всех людей. Мы были готовы к тому, чтобы возненавидеть фашизм, поднимавший голову то тут, то там. Мы с упоением вдыхали веяния нового времени. Мы открывали для себя все, что на дух не переносил наш дедушка: гуманизм, социализм, свободу личности и тягу к счастью. Мы привыкали верить, что история не является некой неподвижной сферой, висящей в пространстве, что она скорее походит на стрелу, направленную в будущее, которое всегда располагается на более высоком уровне, чем прошлое.

Поделиться с друзьями: