Утренняя заря
Шрифт:
178
Предостережение для моралистов. Наши музыканты сделали большое открытие: в их искусстве возможно даже интересное безобразие! И они бросаются в этот открытый океан безобразного, как пьяные, и никогда еще не было так легко «играть». Только теперь нашли общий темный фон, на котором даже маленький проблеск красивой музыки приобретает блеск золота и смарагда; только теперь начали уносить слушателя в бурю, волнения, для того, чтобы, дав ему потом покой, позволить вкусить чувство блаженства, которое вообще помогает высокой оценке музыки. Открыли контраст: только теперь возможны и дешевы самые сильные эффекты: никому теперь не нужна хорошая музыка. Но вы должны торопиться! Каждому искусству, дошедшему до такого открытия, осталось уже немного времени. О! если бы наши мыслители имели уши, чтобы через посредство музыки слушать в душах наших музыкантов! Как долго надобно ждать, пока снова представится такой случай, поймать внутреннего человека на дурном поступке и в невинности этого поступка! Ибо о наших музыкантах ходит явная молва, что они подмешивают в музыку свою собственную
179
О нравственности сценических представлений. Кто думает, что театр Шекспира производит нравственное действие и что сцены «Макбета» должны непременно отвлечь от зла честолюбия, тот ошибается; и он ошибается еще раз, если думает, что сам Шекспир чувствовал так, как он. Кто действительно одержим бешеным честолюбием, тот с удовольствием будет смотреть на свой образ, и если герой гибнет в своей страсти, то это-то именно и есть самая острая приправа в горячем напитке этого удовольствия. Чувствовал ли поэт иначе? Царственно, а вовсе не плутовски идет по своему пути его честолюбец с момента великого преступления! Он увлекает своей «демонической» силой и возбуждает подобные себе натуры к подражанию; «демонической» силой, – говорю я, – вопреки всем выгодам и с опасностью для жизни, и в пользу одной только мысли и одной страсти. Неужели вы думаете, что Тристан и Изольда учат против нарушений брака потому, что они оба гибнут при этом? Это значило бы ставить поэтов вверх ногами, которые, как, например, Шекспир, заняты самими страстями ради них самих, а не ради поучительных целей. Поэты имеют в виду не проступки и дурной исход их, – так относились к своим сюжетам и Шекспир, и Софокл (в «Аяксе», «Филоктете», «Эдипе»): насколько легко было бы в названных случаях сделать проступок рычагом драмы, настолько решительно избегалось именно это. Трагический поэт со своими образами жизни не будет увлекать против жизни! Он будет призывать скорее: «Чары всех чар, это волнующее, изменяющееся, опасное, пасмурное, а часто блестящее, как солнце, существование! Жизнь – ряд приключений; жить – это значит переживать те или другие приключения, и это всегда будет так!» Так раздается голос поэта из беспокойной, полной силы эпохи, которая упоена была избытком крови и энергии, поэтому мы оказались вынужденными подправить и исправить цель шекспировской драмы, т. е. не понять ее.
180
Независимость. Независимость (в самой слабой ее дозе она называется «свободой мысли») есть форма самоотречения, до которого доходит в конце концов властолюбивый – долго искавший того, над чем он мог бы властвовать, и не нашедший ничего, кроме себя самого.
181
Два направления. Если мы будем рассматривать зеркало, то мы ничего не найдем, кроме вещей в нем; если будем рассматривать эти вещи, то найдем опять зеркало. Такова общая история познавания.
182
Радость, получаемая от действительности. Наша теперешняя склонность к восхищению действительностью, которую мы почти все имеем, объясняется тем, что мы так долго и до пресыщения восторгались недействительностью. Сама по себе эта склонность, в том виде как существует она сейчас, без выбора и критики, является склонностью далеко не удовлетворительной: наименьшая ее опасность – это безвкусие.
183
Тонкость чувства власти. Наполеона очень огорчало то, что он плохо говорит, и в этом он не ошибался; но его властолюбие, которое не пренебрегало никаким случаем и было тоньше, чем его тонкий ум, заставляло его говорит еще хуже, чем он мог. Таким образом, он мстил своей собственной досаде (он был завистлив ко всем своим аффектам, потому что они имели власть) и наслаждался своим автократическим произволом. Он наслаждался этим произволом и в отношении слушателей и их мнений: как будто вполне достаточно было говорить с ними таким образом. Он даже радовался втайне при мысли, что молнией и громом высшего авторитета, который заключается в союзе власти и гениальности, он усыпляет суждения и портит вкус; и в тоже время холодно и гордо сознавал правду, что он говорит плохо. Наполеон, как совершенный до конца, додуманный и выработанный тип страсти, принадлежит к античному человечеству, признаки которого легко узнать: это простое строение и художественное развитие одного или немногих мотивов.
184
Аристотель и брак. У детей великих гениев прорывается иногда сумасшествие; у детей вполне добродетельных людей – тупоумие, замечает Аристотель. Хотел ли он этим прельстить к браку людей, являющихся исключениями?
185
Происхождение дурного темперамента. Неправильности и скачки в расположении духа некоторых людей, их беспорядочность и неумеренность суть последние следствия бесчисленных логических неточностей, неверностей и поспешных заключений, в которых виновны их предки. Напротив, люди с хорошим темпераментом происходят из осторожных, основательных родов, которые высоко ценили разум, – преследуя похвальные или дурные цели – все равно, это влияния не имеет.
186
Притворство– обязанность. Благо больше всего развивалось благодаря долгому притворству, которое старалось казаться благом: всюду, где существовала большая сила, там усматривалась необходимость в притворстве именно этого рода, – оно внушало безопасность и доверие и бесконечно увеличивало действительную
сумму физической силы. Ложь, если и не мать, то во всяком случае кормилица блага. Точно так же и честность росла и мужала в большинстве случаев благодаря тому, что требовалась наружность честности и откровенности в наследственных аристократиях. От того что притворство долго пускалось в ход, в конце концов привыкали к тому, что показывали сначала только наружным образом, и это становилось природой: притворство, в результате, убивает само себя, – органы и инстинкты являются, сверх ожидания, плодами в саду притворства.187
Кто же один? Трусливый не знает, что значит быть одному: позади своего стула он постоянно чувствует врага. О! кто же мог бы рассказать нам историю того тонкого чувства, которое называется одиночеством!
188
Ночь и музыка. Ухо, орган страха, мог развиться так хорошо только ночью или в полутьме темных лесов и пещер, как и следует ожидать от трусливой, т. е. самой продолжительной эпохи человечества, какая только была: когда кругом свет, ухо менее нужно. Отсюда характер музыки как искусства ночи и полутьмы.
189
Надобно обдумать! Кто наказывается, тот уже не тот, кто совершил проступок. Он – только козел отпущения.
190
Видимое. Плохо! плохо! То, что приходится больше всего и упорнее всего доказывать, есть не что иное, как видимое, наружное, видеть которого, однако, очень многие не могут, потому что у них нет глаз. Но это так скучно!
191
Берущие вперед. Отличительной и опасной чертой в поэтических натурах является их творческая фантазия – она наперед отнимает, наперед внушает, наперед переживает то, что происходит или должно происходить, и в последнюю минуту совершающегося факта она бывает уже утомленной. Лорд Байрон, знавший это очень хорошо, писал в своем дневнике: «Если бы у меня был сын, он должен был бы сделаться человеком вполне прозаичным – юристом или морским разбойником».
192
Разговор о музыке. – А: Что скажете вы об этой музыке? – В: Она овладела мной, я не могу ничего сказать. Слушайте! Она начинается опять! – А: Тем лучше. Давайте постараемся теперь одолеть ее. Могу ли я сказать несколько слов об этой музыке? И показать вам драму, которую, может быть, при первом слушании вы не захотели бы видеть? – В: Отлично! У меня два уха, а при нужде их может быть и больше. Подойдите ближе ко мне! – А: Это еще не то, что он скажет нам, до сих пор он обещает только сказать нечто неслыханное, насколько можно понять из его мимики. Ведь это мимика! Смотрите, как он кивает! как он выпрямляется! как он бросает руки! Вот, кажется, настала высшая минута напряжения, еще две фанфары, и он исполнит свою музыку великолепно и блестяще, как бы играя блеском драгоценных камней. – Довольно! он смотрит восторженно вокруг себя, и на него обращены восторженные взоры; только теперь вполне нравится ему его тема, теперь он становится изобретательным, отваживается на новые и смелые эскизы. Как развивает он свою тему! Ах! обратите внимание, он умеет не только разукрасить ее, но даже нарумянить! Да, он знает, что такое цвет здоровья, он умеет показать его, – в своем самосознании он тоньше, чем я думал. И теперь он уверен, что он убедил своих слушателей, он сообщает свои выдумки, как будто бы это были важнейшие вещи под луною, он смело указывает на свою тему, как будто бы она была очень полезна для этого мира. Ха! как недоверчив он! Как бы мы не утомились! И он рассыпает свои мелодии среди сластей, – теперь он взывает даже к нашим более грубым чувствам, чтобы вызвать в нас возбуждение и снова покорить себе! Слышите ли вы, как он призывает на помощь ритмы бурь и громов! А теперь, видя, что они захватывают нас, овладевают нами, он отваживается снова ввести свою тему в игру элементов и убедить полуочарованных и потрясенных, что наше очарование и потрясение есть следствие его чудной темы. И на будущее время верят ему слушатели: лишь только сорвется с его инструмента звук, в них возникает воспоминание о прежнем потрясении; это воспоминание помогает теперь теме, оно сделалось теперь «демоническим»! Какой он знаток души! Он повелевает нами, как оратор!.. Но музыка смолкла!.. – В: И хорошо сделала, что смолкла! Я не могу больше выносить этого – слушать вас! В десять раз охотнее я позволю обмануть себя, чем один раз узнать правду таким образом, как вы ее сообщаете. – А: Это-то я и хотел услышать от вас. Вы довольны тем, что вас обманули! Вы идете сюда с грубыми, похотливыми ушами; вы идете слушать и не понимаете искусства, вы по пути потеряли чутье к честности! И этим вы портите и искусство, и художника! Раз вы рукоплещете, вы держите в своих руках понимание художника, – и горе, если он заметит, что вы не умеете различать между невинной и виновной музыкой. Я подразумеваю, конечно, не «хорошую» и «плохую» музыку, – это бывает в той и другой музыке! Я называю невинной музыкой ту, которая думает исключительно только о самой себе, верит себе, и забывает весь мир, помня только о себе, – музыку самого глубокого уединения, для себя самой, которая говорит только о себе и сама с собой и не обращает внимания на то, есть ли слушатели и ценители, понимают ее или нет, и какое производит она действие. Наконец, музыка, которую мы только что слушали, принадлежит именно к этому благородному и редкому роду, и все, что я говорил вам о ней, было ложно, – простите, ради Бога, мою злость! – В: О! стало быть, вы тоже любите эту музыку? Тогда вам прощаются многие грехи!