В наших переулках
Шрифт:
В Вязниках — снова нанятая телега, снова тюки, снова вокзал. Но там нас еще ждало пугающее известие. С завтрашнего дня, с 22 сентября, запрещается въезд в Москву без пропусков: немцы стремительно двигались на восток. Билетов в Москву уже не продавали. Только до Коврова. Мы доехали до Коврова. Снова вокзал, уже переполненный эвакуированными. Все стремятся из Москвы на восток. Одни мы — на запад. Тюки, мешки, чемоданы. В закутке, сооруженном из них, по полу ползают грудные дети. Билетов нет. Папины скулы вздулись, а рот сжался. «Ничего страшного, — утешала я его. — В Коврове — военные заводы. Мы с Алешей устраиваемся на завод, нам дают общежитие…» — «Ну что ты говоришь! Да и Алеше только четырнадцать», — устало перебивает меня папа. И уходит. И приходит через час с билетами до Владимира. Владимир — почти Москва, почти дом. Все успокаиваются.
Успокоились зря. Во Владимире билетов на запад вообще не продавали. Все. Мы отрезаны. Ехать некуда. Ночь и бессилие. Однако, местные жители советуют: идите на междугороднюю автобусную станцию, говорят, автобусы в Петушки еще ходят.
Очнулась я от полусна только при виде громадной беспорядочной очереди к закрытому окошку автобусной кассы. Новое препятствие! Панические слухи пробегали по очереди то и дело: немцы все ближе к Москве, автобусы идут сегодня последний день, въезд в Москву без пропуска уже завтра будет невозможен. Когда рассвело, состоящая почти из одних деревенских женщин толпа, сбивая очередь, ринулась в беспорядочной панике к открывшемуся окошечку кассира. Продав несколько билетов, женщина-кассир так же истерично, как и толпа, стала кричать, что в таком беспорядке она не будет продавать билетов, и захлопнула окошко. Бабы завыли и еще теснее у него столпились. И тогда наступила одна из самых героических минут нашей с братом юности. Я громко крикнула в толпу: «Разберитесь по порядку, иначе никто не уедет!» Меня не слушали, продолжая отпихивать друг друга от окошка. И тогда я скомандовала: «Алеша! А ну, откидывай их всех!» И мой брат, как лев, бросился в толпу женщин и, хватая их за плечи, с силой стал отбрасывать их от окна. Вот когда пригодился наш бесконечный предвоенный волейбол и упорные упражнения брата на турнике. А я кричала: «Разберитесь по очереди и замолчите!» За спиной какой-то голос почтительно прошептал: «Смотри, как там парнишка зверствует. Молоденький». И в ответ другой голос: «А разве с нами по-другому можно?» Я заметила в толпе три-четыре мужских фигуры и обратилась к ним: «А вы что стоите? Помогите мальчишке!» Мужчины словно очнулись, пробрались к окошку и загородили его с трех сторон своими спинами. Толпа вдруг успокоилась и выстроилась в очередь. Мы заняли в ней свои места. Окно кассы открылось. А я тогда поняла, что с толпой можно справиться только силой и непререкаемым авторитетом, за которым стоит внутренняя уверенность в своей правоте.
Когда подошла наша очередь и папа попросил у кассира пять билетов, она ответила, что на ближайший автобус осталось только три, а билеты продавались только на ближайший, далеко не рассчитывали. Папа растерянно оглянулся на меня, и я властно сказала ему: «Бери три». Он, как под гипнозом, взял, и окошечко захлопнулось. Еще более растерянно он сказал мне: «Что же нам делать с тремя билетами?» Я разъяснила: «Ты, Анна Ивановна и Галя уезжаете и забираете все вещи. На всякий случай. Мы с Алешей приедем следующим автобусом». — «Вы останетесь одни?!» — «Не страшно, — жизнерадостно ответила я. — Мы же первые в очереди». Ничего другого уже и не оставалось делать. Автобус стоял у дверей станции и наполнялся народом. Алеша помог отцу погрузить тюки. Я прочно заняла место у самого окошка кассира, не уступая ни на минуту завоеванной позиции, хотя мы навели такой порядок и заслужили такое уважение очереди, что о посягательстве на наши права и речи не могло быть. Автобус отошел, и Алеша присоединился ко мне. Окошко открылось только через два часа, но они нам с братом показались блаженством: мы первые и никаких вещей! И в самом деле мы благополучно получили свои билеты и с ощущением заслуженного отдыха откинулись на спинку сидения еще одного подошедшего автобуса. Никакие страхи и сомнения не тревожили наши юные души. Мы еще не знали, что такое война и Россия. Автобус по дороге сломался. Около часа шофер озабоченно возился под ним. Мы и тогда не испытали страха: крыша над головой, удобные сидения, законные билеты — все это давало нам чувство незнакомой уверенности. Автобус и вправду благополучно поехал дальше среди вечереющих пустынных полей. Сто километров были преодолены, и мы подкатили к станции Петушки, тогда еще ничем, кроме воровства, не прославленной. И тут я увидела на ступенях вокзальчика отца. Никогда не забуду его лица: оно, неузнаваемо исхудавшее за эти часы, с обтянутыми скулами, все было обращено на дорогу, на автобус, на его двери, наконец на нас, соскочивших с видом победителей на землю. «Живы? Скорее, скорее, поезд на Москву — через полчаса и вообще последний!». Мы кинулись, как отдохнувшие молодые звери, на свои тюки и выволокли их на платформу. Поезд и в самом деле скоро пришел. Он был почти пустой. Никто не ехал в Москву, все — из нее. Поезд был дальнего следования, с откинутыми верхними полками, на которых мы с Алешей тут же растянулись и заснули, не чувствуя ни жесткости, ни холода. Нас разбудили уже в Москве.
Я не помню, как, на чем мы доехали до дома. Это было неважно. И пешком бы дошли. Мы были в Москве, мы вернулись. Здесь была мама, сестра, абажур над столом, наш древний секретер, ландехская ширма… Под босой ногой — нас гнали мыться хотя бы и холодной водой — гладко и прочно ощущался наш дивный паркет — звезды из ромбов. Окна в нашей комнате, разбитые взрывной волной еще в июле, уже были зашиты фанерой, но так казалось даже уютней, укромней от бесконечных пространств нашей родины.
Я, может быть, слишком
подробно описала нам-то памятный, но в масштабах совершающихся событий ничтожный эпизод по нескольким причинам.Во-первых, отец. В тот миг, когда я увидела его на ступенях станции Петушки, острая жалость пронзила мне сердце, но одновременно и легкое недоумение: как ты мог оставить своих детей в непредсказуемости российской пустыни и хаоса войны? Сама же его уговорила и сама же в душе… нет, не упрекнула, а удивилась его слабости.
Второе впечатление от этого дня нашего возвращения — удивление перед порядком, наведенным в этой аморфной стране жесткой сталинской рукой. Армии отступают, немцы рвутся к Москве, миллионы двигаются лавиной на восток, а автобус Владимир-Петушки ходит по расписанию, и билеты на него продаются за простые деньги (туда бы сегодняшних королев бензоколонок!), и перестанет ходить только, когда прикажут, и поезд, хоть и последний, но пришел вовремя. И пропуска в Москву будут завтра, а сегодня — обыкновенный контролер. Удивительно. Из нашего сегодня особенно удивительно (пишу эти слова в 1994).
И, наконец, последняя третья причина, почему я подробно остановилась на этом эпизоде. За месяц нашего путешествия мы повзрослели. Приехали в Волково детьми, бездумно надеющимися на родителей и родственников: они все решают. Вернулись в Москву людьми, надеющимися только на себя. На всю жизнь — только на себя. Путешествие сорок первого года было первым уроком. Потом этой науке нас будет четыре года учить война. И выйдем мы из нее повзрослевшими прагматиками. Юности не было. Чтобы выжить, надо было усвоить жесткие правила предстоящей нам жизни. Весь народ их тогда усваивал, и весь вышел из войны другим. Дети — в первую очередь. Романтика — самого разного рода романтика — осталась за чертой сорок первого года.
Весной сорок второго нам в Москву пришел денежный перевод из Волкова: триста рублей, три-четыре кило картошки. Это Анна Федоровна и Саня казнились. Видно, и до них дошло известие о мартовском голоде в Москве, когда по карточкам не выдали ничего, кроме хлеба. Макар, наверное, не знал о подаянии. А мы без ложного стыда были благодарны за помощь: хоть день, а то и два, да сыты, на дольшее вперед и не заглядывали. После этого денежного привета из деревни и нашего туда спасибо переписка как-то прекратилась. У них своя жизнь, у нас своя.
2
Почему же как только кончилась война, нам так захотелось в Ландех, что звало нас к этой скудной и не такой уж ласковой к нам земле? Конечно, кроме возвышенной тяги земли, были тут и другие обстоятельства. Москва не была полностью блокирована, как Ленинград, но все-таки три года ее рядовые жители не могли из нее уезжать дальше, чем на окопы, трудфронт и потом на огороды, выделенные вокруг Москвы горожанам. У нас сначала был огород в Черной Грязи, а потом в Купавне. Вот и все наши путешествия. Мы рвались куда-нибудь подальше. А куда? Возвращалась армия, возвращались эвакуированные, людские потоки скрещивались и закручивались. Однако, безумие передвижения охватило, кажется, всех. Оно подчинило себе даже нашего благоразумного отца.
План поездки родился внезапно и сумбурно. У нашей сестры Лёли была (и есть!) школьная подруга Валя Изаксон. Несмотря на еврейскую фамилию, корни ее семьи пролегли не так уж далеко от Нижнего Ландеха. Отец ее был евреем-сиротой, талантливым молодым архитектором, к сорок пятому году давно уже убитым на фронте. А вот мать происходила из Мстёры, знаменитого своими художественными промыслами владимирского села на Клязьме. Ее же мать, Валина бабушка, была когда-то во Мстёре учительницей, и во Мстёре сохранился большой двухэтажный дом, кирпичный снизу и бревенчатый сверху, а при доме сад и огород. Они-то и спасли от голода в войну большую осиротевшую семью. Старшему, Юре, в сорок пятом исполнилось восемнадцать лет, Вале — четырнадцать, а младшие девочки были совсем крошки, последняя родилась чуть ли не после гибели отца. И вот Валя, будучи у нас в Каковинском, однажды объявила, что на днях уезжает во Мстёру, надо присмотреть за огородом да и постепенно убирать поспевшее. «Как мне всегда хотелось побывать в этой Мстёре!» — сказал присутствовавший при разговоре наш отец. «А в чем дело? — удивилась молодая хозяйка мстёрского дома. — Приезжайте. Места хватит». — «А как же туда доберешься?» — «Чего проще! Прямого билета, конечно, не купишь. Но если сесть на последний вечерний поезд до Петушков, там как раз попадешь на первый рабочий до Владимира, ну а там снова пригородным прямо до Мстёры. Автобусы от станции до села, правда, не ходят. Но ведь и всего-то пятнадцать километров», — объяснила Валя. И мы тут же загорелись и решили, что едем: папа, Лёля и я. Алеша работал на ЗИСе, был еще на военном положении и ни о каких отпусках речи не было.
Случилось так, что папа и Лёля уехали первыми, а я задержалась: во время студенческих каникул (первые без трудфронта с 42-го года) я давала частные уроки русского языка дочери одного московского спекулянта. В маленькой комнатке в Козицком переулке я впервые за войну увидела, что далеко не все голодают и бедствуют. На столе, за которым мы должны были заниматься с молодой разряженной красоткой, откровенно увлеченной очередным свиданием на улице Горького, а вовсе не грамматикой, лежали вперемежку ягоды и фрукты, лаковые туфли, отрезы шелковых тканей, чулки и часы. Прежде чем писать диктант, надо было все это убрать, и в процессе неспешной уборки я узнавала от матери ученицы цены на каждый товар. У меня и уборка, и товар вызывали некоторое удивление, легкую брезгливость и, в общем, равнодушие к нашей жизни это не имело никакого отношения. Но деньги за бесполезные уроки мне надо было получить. Чтобы уехать во Мстёру. В начале августа и я была уже там.