Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мы стоим перед ним при свете дня; ни единого стекла, окна заколочены досками и старыми дверьми; купола уцелели лишь на двух башнях, тяжелые, широкие, наподобие исполинских грибов. На одном железный шпиль все еще устремлен ввысь, на втором — покривился и, как стрелка солнечных часов, показывает время — время, которое миновало. Другие два купола обвалились, через обломки балок перескакивают овцы, низ же башен приспособлен под хлев.

Герб над воротами — без изъянов и пятен, его словно бы вырубили вчера, стены крепкие, лестницы выглядят как новые. В замковом дворе высоко над воротами открывается большая двустворчатая дверь, откуда выходили на балкон музыканты и трубили приветствие, однако сам балкон снесен; мы идем через большую кухню, на белых стенах которой наш взгляд притягивают нацарапанные красным мелком и еще не стершиеся изображения Вадстенского замка, кораблей и цветущих деревьев. Раньше тут парили и жарили, теперь это просторное помещение пустует, дымовой трубы и той нету, а с потолочных балок, массивных и толстых, свисает отягченная пылью паутина, напоминая скопление черно-серых сталактитов. Мы переходим из залы в залу, деревянные ставни отворяются, чтобы впустить сюда дневной свет. Все внушительно, высоко, просторно, украшено старинными каминами, и из каждого окна — чудесный вид на светлый, глубокий Веттерн. Вот в этой комнате просиживал ночи и дни безумный герцог Магнус, чье каменное изваяние только что привлекло наше внимание в церкви; потрясенный тем, что он подписал смертный приговор своему собственному брату, мечтательно влюбленный в портрет королевы Шотландии Марии Стюарт, к коей он и в самом деле посватался, он сидел тут в ожидании, что увидит, как корабль с нею подплывает по озеру к Вадстене; и она явилась, привиделось ему, явилась в обличье русалки, приподнялась над водою, стала манить и звать, и злосчастный герцог бросился к ней из

окна. Мы стоим у этого окна и видим внизу глубокий ров, в котором он утонул.

По пути в Тронную залу мы минуем Залу алебардщиков, где в оконных нишах, по обеим сторонам, нарисованы алебардщики в причудливых одеяниях, наполовину одетые далекарлийцами, наполовину — римскими воинами. В этой некогда пышной зале Сванте Стенсон Стуре стоял на коленях пред Маргаретою Лейонхувуд [62] ; она была невестою Сванте Стуре, до того как Густав Васа сделал ее своей королевой. Любящие встретились здесь; стены умалчивают, о чем они говорили, когда дверь распахнулась и вошел король, и, увидев коленопреклоненного Стуре, спросил, что сие означает; и Маргарета благоразумно поспешила ответить: «Он сватается к моей сестре Марте!», и король отдал Стуре в жены ту, что соблаговолила выбрать для него королева.

62

Лейонхувуд Маргарета — вторая жена Густава Васы.

Мы стоим в брачном покое, куда король Густав ввел третью свою супругу, Катарину Стенбок [63] , она тоже была невестой другого, невестой рыцаря Густава. То грустная история.

Густав Три Розы [64] совсем еще в молодых летах был отмечен королем и отправлен с поручением к императору Карлу Пятому; он вернулся назад, украшенный дорогою золотой цепью, полученной от императора; молодой, пригожий, жизнерадостный, роскошно одетый, возвратился он домой, он умел порассказать и о чужеземных красотах. Его заслушивались млад и стар, в особенности же юная Катарина, рядом с ним мир становился для нее вдвое больше, богаче и красивее; они полюбили друг друга, и родители их благословили эту любовь. Назначили сговор, тут от короля пришел приказ, чтобы молодой рыцарь не замедлив снова передал от него письмо и поклон императору Карлу. Обрученные расстались с тяжелым сердцем, дав друг другу нерушимую клятву в верности. Меж тем король пригласил родителей Катарины в Вадстенский замок. Катарина должна была сопровождать их; и тут король Густав впервые ее увидел, и старик полюбил ее. Рождество отпраздновали весело, в залах этих звучали песни и струнная музыка, на лютне играл сам король. Когда настала пора уезжать, король сказал Катарининой матери, что желает жениться на юной девушке. «Так она же невеста рыцаря Густава», — запинаясь, проговорила мать. «Юные сердца утешаются быстро», — расчел король; мать тоже так посчитала, и поскольку в тот же самый день и час пришло письмо от рыцаря Густава, то госпожа Стенбок бросила его в камин. Все письма, которые с тех пор приходили, все письма, которые писала Катарина, сжигались матерью; бедной невесте передавали недобрые слухи, нашептывали, что молодой жених напрочь о ней забыл; однако же Катарина ничуть в нем не усомнилась. Весною родители сказали ей, что король просит ее руки и что им надобно благодарить судьбу. Она серьезно, с твердостию ответила: «нет», а когда они повторили, что это дело решенное, она вскричала в муке: «нет, нет!» и, обессилев, припала со смиренной мольбою к ногам отца с матерью. И мать написала королю, что все сошло хорошо, но дитя робеет. И вот король пожаловал в Торпу, где проживали Стенбоки. Короля встретили с ликованием, только Катарина исчезла; ее искали повсюду, а найти посчастливилось самому королю; она сидела, утопая в слезах, под кустом дикой розы, где она сказала «прощай» своему сердечному другу. В старой усадьбе пошли забавы и веселье, Катарина же была печальна и тиха. Мать принесла ей все свои украшения, но она не захотела надеть ни одно из них, и выбрала самое простое платье, но именно в нем еще больше пленила старого короля, и перед отъездом он пожелал с нею обручиться. Госпожа Стенбок сдернула с Катарининого пальца кольцо рыцаря Густава и прошептала ей на ухо: «Подумай о своем друге юности, его счастье и жизни, король способен на все!» И родители подвели ее к королю Густаву, показали ему, что кольцо с девичьей руки снято, и король надел на нее свое золотое кольцо. В августе месяце королевский парусник с реклцим флагом переправил через Веттерн юную королеву. На берегу стояли пышно разодетые принцы и рыцари, играла музыка, народ ликовал; Катарина торжественно въезжала в Вадстенский замок. На другой день состоялось венчание. Стены замка были завешаны шелком и бархатом, сребротканым и златотканым полотном. Все праздновало и веселилось! бедная Катарина!

63

Стенбок Катарина (1536–1621) — дочь знатного дворянина, члена государственного совета Густава Стенбока (1502–1572).

64

Густав Три Розы — Густав Юхансон (1531–1566), принадлежал к дворянскому роду Три Розы.

В ноябре домой возвратился рыцарь Густав Три Розы; мудрая, благородная мать его, Кристина Юлленшерна, встретила его на границе, подготовила и утешила, и умягчила его душу; медленно двинулись они в путь, она проводила его до Вадстены, и король повелел им обоим остаться на Рождество. Они повиновались, однако являться к королевской трапезе или в иное место, где пребывала королева, — на это Густава было не подвигнуть. Близилось Рождество. Как-то воскресным вечером Густав сидел в унынье, он провел бессонную ночь, а на рассвете отправился в городскую церковь, к могиле своей прародительницы святой Биргитты. Там, в нескольких шагах от себя, он увидел женщину, преклонившую колена перед могилой Филиппы. То была королева; глаза их встретились, и Густав кинулся вон. Тогда она его окликнула, она просила его остаться, она ему приказывала: «Я приказываю тебе, Густав! — сказала она. — Так велит королева». И она заговорила с ним, и они переговорили между собою, и обоим стало ясно, что с ними приключилось и как с ними поступили, и она показала ему увядшую розу, которую хранила у себя на груди, и, потянувшись к нему, подарила ему поцелуй, последний… перед вечной разлукой, — и они расстались. Вскоре за этим последовала его смерть, Катарина оказалась сильнее, однако же не настолько, чтобы превозмочь глубокое сердечное горе; в этой опочивальне, забывшись в беспокойном сне, она, как повествует история, выдала королю постоянную думу своего сердца, любовь своей юности, ибо она сказала: «Король Густав… мне очень люб… но Розу… не забуду… вовеки!»

Через потайную дверь мы выходим наружу, на крепостной вал, теперь там пасутся овцы; в одну из обветшалых башен загоняют скот; озирая двор замка, мы устремляем взгляд к одному из окон. Явись, о, дрозд из берёзника, и рассыпь свою трель, пой, пока мы вспоминаем про горечь любви в жестокие рыцарские времена. Под этим окном, холодной зимней ночью, стоял, закутавшись в белый плащ, молодой граф Юхан, государь Восточной Фрисландии. Его брат взял в жены старшую дочь Густава Васы и поехал с нею к себе домой; там, где они останавливались на своем пути, устраивались пиры и празднества, самые же пышные — в Вадстенском замке. Сесилия, младшая дочь короля, последовала сюда за своею сестрой, и была здесь, как и везде, первою красавицей, на охоте ли, на турнирах ли. Тотчас же по прибытии их в Вадстену наступила зима, грянули морозы, и Веттерн покрылся льдом. Однажды Сесилия выехала верхом на лед, и он проломился; брат ее, принц Эрик, помчался туда на коне. Юхан, граф Восточной Фрисландии, был уже там и попросил Эрика спрыгнуть наземь, дабы лед не растрескался еще больше. Эрик не хотел его слушать, Юхан же, видя, что пререкаться некогда, стащил Эрика с коня, а потом прыгнул в воду и спас Сесилию. Принц Эрик был в ярости, никто не мог заставить его переменить гнев на милость. Сесилия лежала в горячке, и пока она хворала, росла ее любовь к тому, кто спас ей жизнь; она выздоровела, они объяснились, но день расставанья был уже близок. В ночь перед тем Юхан в белом своем плаще стал взбираться по каменной стене, держась за шелковую лестницу, и залез в то самое окно; они хотели потолковать о его возвращении и свадьбе на следующий год; они чинно сидели и толковали, и тут под ударом топора дверь развалилась надвое, взошел принц Эрик и занес смертоносное орудие над молодым государем Восточной Фрисландии, Сесилия кинулась между ними; тогда Эрик приказал схватить жениха, заковать в железо и бросить в темную яму, на мороз, где тот и провел всю ночь, а на другой день, не дав ему ни крошки хлеба, ни глотка воды, его швырнули в крестьянские сани и отвезли на суд к королю. Сам же Эрик бросил незапятнанную честь и имя своей сестры в пузырящееся болото злословия, и знатные дамы и городские кумушки полоскали сей тонкий лен в мутных водах напраслины.

Лишь когда в этих залах отворяются большие

деревянные ставни, сюда проникают солнечные лучи; в их кружащихся столпах вьется пыль, которую вздымает сквозняк. Здесь теперь склад зерна. В палатах этих обосновались жирные, большущие крысы. Паук прядет под потолочными балками траурные полотнища. Таков Вадстенский замок.

Нас переполняют невеселые мысли. Мы переводим глаза на низкую хижину с дерновой крышею, на которой пасется ягненочек под вишней, что осыпает его своими душистыми лепестками. К дерну клонится наша мысль, оставя богатый монастырь, оставя гордый замок, а над дерном гаснет солнце, а под дерном укладывается спать старая старушка; под ним хранятся воспоминания о могучей Вадстене.

Глава IX. Кукольник

На пароходе находился старообразный мужчина, с таким довольным лицом, что, если оно не лгало, он должен был быть счастливейшим человеком на свете. Так оно и есть, сказал он; я услышал это из его собственных уст; он оказался датчанином, моим земляком и директором странствующего театра. Вся труппа была при нем, она помещалась в большом ящике; он был кукольник. Хорошее расположение духа у него врожденное, сказал он, но его отшлифовал некий политехник, и благодаря этому эксперименту он сделался вполне счастлив. Я не сразу его понял, тогда он в подробности изложил мне всю историю, вот она.

— Дело было в Слагельсе, — сказал он, — я давал представление на почтовом дворе, у меня был великолепный сбор и великолепная публика, совсем неконфирмованная, за исключением двух-трех старых теток! Тут является некто в черном, смахивающий на студента, усаживается, и смеется совершенно к месту, и хлопает, где полагается, ну просто необыкновенный зритель! Я решил узнать, кто он, и слышу, что он выпускник высшего политехнического училища, посланный в провинцию наставлять народ. В восемь часов представление мое закончилось, детям же надо рано ложиться, так что приходится думать об удобствах публики. В девять политехник начал свои лекции и эксперименты, и теперь уже его слушателем был я. Удивительно было все это слышать и видеть. Большая часть, как говорится, превосходила мое разумение, но я невольно думал: если мы, люди, сумели этакое открыть, то смогли бы, верно, продержаться и подольше, прежде нежели нас положат в землю. Он творил всего лишь маленькие чудеса, но все выходило без сучка без задоринки, совсем как в природе. Во времена Моисея и пророков такой политехник прослыл бы у себя в стране мудрецом, а в средние века его бы сожгли. Я не спал всю ночь, а когда следующим вечером давал представление и политехник опять на него пришел, я был прямо-таки в ударе. Я слыхал от одного актера, что в роли любовника он сосредоточивался на одной-единственной зрительнице и только для нее и играл, позабыв про весь остальной зал; политехник был для меня «ею», моей единственной зрительницей, для которой я и играл. Когда представление окончилось, всех кукол вызвали на сцену, а меня политехник пригласил к себе на стакан вина; он говорил о моей комедии, я — о его науке, и, по-моему, оба мы получали от того и другого немалое удовольствие, однако слово по большей части держал я, ведь в его науке было столько всего, чего он и сам не мог объяснить. Взять вот такую вещь: кусок железа, упав сквозь спираль, намагничивается, так что же это? На него нисходит дух, но откуда? То же самое, думается мне, на этом свете и с людьми, по воле Господа они проваливаются сквозь спираль времени, и на них нисходит дух, и являются наполеоны, лютеры и тому подобные личности. «Весь мир — это вереница чудес, — сказал политехник, — но мы так к ним привыкли, что называем их обыденными вещами». И давай говорить, и давай объяснять, под конец у меня возникло чувство, будто он расширил мою черепную коробку, и я откровенно признался, что если бы не годы, я бы немедля поступил в политехническое училище и научился дотошно обследовать мир, и это при том, что я один из счастливейших людей на свете. «Один из счастливейших людей!» — повторил он, как бы пробуя эти слова на вкус. «Вы счастливы?» — спросил он. — «Да, — говорю, — счастлив и желанный гость во всех городах, куда я приезжаю со своей труппой. Есть, правда, у меня одно желание, которое иной раз нападает на меня, точно домовой-обидчик или же мара [65] , и омрачает мое хорошее настроение, это — стать директором театра у настоящей труппы, у живых, взаправдашних людей». — «Вы желаете, чтобы ваши куклы ожили, вы желаете, чтобы они стали взаправдашними актерами, — сказал он, — а вы сделались директором, и тогда, по-вашему, вы будете вполне счастливы?» Он так не думал, а я был в этом уверен, мы судили и рядили, и все ж таки никак не сходились во мнении, зато мы сдвигали стаканы с отменным вином, только в вине была чертовщинка, иначе вся история сведется к тому, что я охмелел. Ничего подобного, я был чист, как стеклышко. Комнату словно бы озарил солнечный свет, его излучало лицо политехника, и мне невольно вспомнились древние боги, что, вечно молодые, ходили по свету; я ему это сказал, а он улыбнулся, и я мог бы поклясться, что он — переодетый бог или какой-нибудь его сродственник… так оно и было… моему заветному желанию суждено было исполниться, куклам — ожить, а мне — стать директором у людей.

65

Мара — воплощение ночного кошмара, мифическое существо, которое, согласно народным поверьям, садится на грудь спящего, отчего у того начинается приступ удушья.

Мы за это выпили; он поскладывал всех моих кукол в деревянный ящик, привязал его мне за спину, а потом по его веленью я провалился сквозь спираль. Мне и сейчас слышится, как я плюхнулся… я лежал на полу, это сущая правда, а моя труппа повыпрыгивала из ящика, на всех на них снизошел дух, все куклы стали выдающимися, как они сами сказали, артистами, а я — их директором; все было готово к первому представлению; вся труппа желала со мной говорить, и публика тоже. Танцовщица сказала, что, если она не будет стоять на одной ноге, то сборы упадут, все держалось на ней, и она хотела, чтобы обходились с ней соответственно. Кукла, что играла императрицу, желала, чтобы и вне сцены с нею тоже обходились, как с императрицею, иначе она потеряет навык. Тот, кто появлялся на сцене для того лишь, чтобы вручить письмо, напустил на себя важность, словно он был первый любовник, ибо малые, сказал он, так же значимы для художественного целого, как и великие. Герой же потребовал, чтобы вся его роль состояла из заключительных реплик, поскольку им аплодируют. Примадонна желала играть лишь при красном освещении, затем что оно ей к лицу, — и не хотела синего. Прямо как мухи в бутылке, а посреди бутылки — я, директор.

Я потерял дыхание, потерял голову, мне стало до того худо, что дальше некуда, я очутился средь людей совсем новой породы, я желал, чтобы все они снова убрались в ящик, а я никогда больше не был директором. Я сказал им напрямик, что ведь по сути все они — куклы, и тогда они взяли меня и убили. Я лежал на постели у себя в комнате, как я туда добрался от политехника, не знаю, но, может, знает он. Луна светила на пол, где валялся опрокинутый кукольный ящик, а вокруг него — куклы, маленькие и большие, вся шайка-лейка… однако я не мешкал, я вскочил с постели, и они отправились у меня в ящик, кто вниз головою, а кто вниз ногами; я захлопнул крышку и уселся сверху; с меня можно было писать картину, я так ее и вижу, а вы? «Теперь вы останетесь там, — сказал я, — и боже упаси, чтоб вы еще когда-нибудь облеклись в плоть и кровь!»… На душе у меня сделалось до того легко, я был счастливейшим из людей; политехник отшлифовал меня; я просто-таки блаженствовал и так на ящике и уснул, а утром, — собственно, был уже полдень, но в то утро я спал на удивление долго, — я все еще сидел там, счастливый, ибо постиг, что мое некогда единственное желание было глупым; я справился о политехнике, но он исчез, подобно греческим и римским богам.

С той поры я почитаю себя счастливейшим человеком. Я счастливый директор, моя труппа не рассуждает, публика — тоже, она от души веселится; я сам ставлю все мои спектакли, и мне никто не препятствует. Я заимствую из разных комедий самое лучшее, все что хочу, и никто на это не досадует. Пьесы, которыми нынче пренебрегают большие театры, но которые тридцать лет назад пользовались успехом у публики и исторгали слезы, вот их-то я теперь и беру, и показываю малышам, и те плачут точно так же, как плакали отец с матерью; я даю «Йоганну Монфокон» и «Дювеке» [66] , но в сокращении, потому что малыши не любят любовного вздора, они хотят: чтоб несчастливо, но побыстрее. Данию я изъездил уже вдоль и поперек, всех знаю, и все меня узнают; теперь я подался в Швецию, повезет мне здесь и я заработаю хорошие деньги, сделаюсь скандинавом [67] , а иначе — ни за что, это я говорю вам, как своему земляку.

66

даю «Йоганну Монфокон» и «Дювеке»… — «Йоганна фон Монфокон»(1800) — пьеса немецкого драматурга А. Коцебу (1761–1816), «Дювеке» (1796) — пьеса прозаика и драматурга О. Й. Самсе (1759–1796).

67

скандинав… — здесь участник общественно-политического движения «скандинавизм», возникшего в начале XIX в. Его приверженцы ратовали за государственное, политическое и культурное объединение народов скандинавского севера.

Поделиться с друзьями: