Венеция: Лев, город и вода
Шрифт:
Можно спросить себя, разумно ли называть Энрико Дан-доло любимым дожем, однако же образ слепца восьмидесяти с лишним лет, отправляющегося на корабле в Четвертый крестовый поход, цель которого не Святая земля, а Византий, где у него есть кой-какие дела и где он умрет в 1205 году, прежде отказавшись от византийской короны, зато демонтировав потрясающую квадригу и отослав ее в родной город, — этот образ неотразим. Четверка коней, которую шесть веков спустя Наполеон вновь похитит из Венеции, была лишь частью военных трофеев. Вся Византийская империя была поделена между крестоносцами, и Дандоло и его преемники стали властителями над четвертью с половиной Римской империи. По Норвичу, точно неизвестно, был ли он по-настоящему слеп и вправду ли на момент избрания дожем ему было 84 года, однако в «Венеции дожей» Амабль де Фурну уверенно пишет и о слепоте, и о возрасте, вот таким я и вижу его на борту корабля, отплывающего из Венеции, он, несомненно, вполне доволен большой покерной партией, которую с союзным флотом успешно разыграл на Лидо. Как пишут историю?
И Норвич, и де Фурну читали о Четвертом крестовом походе у Жоффруа де Виллардуэна, насчет более поздних поколений обращались к хронистам, в свою очередь черпавшим у других хронистов, — в общем, вроде бы обошлось без выдумок, но того, кто хочет пересказать все-все, затягивает в сеть рассказов, и самое для него лучшее — придерживаться фактов, о которых в точности известно, что они имели место. Мы вот полагаем, что сложная немецкая правящая коалиция, брексит,
Подписаны контракты. Все спланировано, все, вплоть до даты — Дня святого Иоанна, 24 июня. Не каждый в точности знал, куда лежит путь, двойная игра была в порядке вещей, но тайной целью Дандоло был Константинополь, а не Иерусалим, и, когда об этом, возможно отнюдь не случайно, стало известно, явилось меньше трети войска. Венеция свои обязательства выполнила, флот был, но кто поднимется на борт? И кто теперь заплатит 84 000 марок? Неужели крестовый поход не состоится? Дандоло разыграл великолепную партию в покер. Войска, которые уже прибыли, в Венецию не допускали, узкий Аидо — вот где все они собрались и, поскольку ничего не происходило, должны были бесконечно ждать. Дож знал, что войска рассчитывали на большую военную добычу, Константинополь слыл этаким Эльдорадо, и возвращаться сейчас восвояси тоже не выход.
Покер есть покер: ни один корабль не выйдет из гавани, пока не заплатят. И опять наступает пора для голливудско-спилберговской сцены, месса в базилике, когда старый дож с крестом на шапке-корно обращается к войскам и говорит, что он — так гласит хроника — готов отправиться с ними и с пилигримами, дабы жить и умереть как должно. Следующая сцена — флот отплывает, корабль дожа впереди, карминно-красный, звуки труб, кимвалов, песнопения, ветер в парусах. Достославным этот поход не станет, через неделю они уже захватили одну из хорватских гаваней, франки и венецианцы буквально дерутся из-за добычи, и это только начало, годом позже будет уничтожен Константинополь, унижен, разграблен, подожжен, невообразимая кровавая баня, святотатство или, как пишет хронист Никита Хониат словами, взывающими к кисти Иеронима Босха, кони и ослы в церкви, золото и драгоценности вырваны из трона, золотые кубки украдены, блудница на троне патриарха, и все это в нынешнем городе Эрдогана, ведь история и там никогда не успокаивалась. А Дандоло? Он получает 50 000 серебряных марок, оказывается вовлечен в выборы нового императора, может положить в карман очередной выигрыш, господство над Средиземным морем, от лагуны до Черного моря, и умирает в 1205 году в императорском дворце, далеко от любимой Венеции. Его могила находится в одной из галерей Айя-Софии, некогда собора, затем мечети, а ныне музея. Как бы он к этому отнесся, мы не знаем, быть может, правда то, что пишет в конце главы Норвич: этот крестовый поход во главе с Дандоло, не имевший ничего общего с крестом, два века спустя приведет к тому, что Восточная Римская империя со всем накопленным в Константинополе наследием греческой и римской культуры, погибнет и отойдет к Османской империи. Сан-Марко, Саита-София — из одной церкви в другую, но от Софии осталось только имя, святая мечеть с могилой венецианского дожа.
Быть может, все дело в том, что я амстердамец, но во всех рассказах о Венеции я невольно думаю о сходстве двух городов. Как и Венеция, Амстердам был маленьким, скученным, однако некоторое время тоже являл собою столицу империи, с колониями на дальних берегах. Всем заправляла торговля, и в Амстердаме люди, сами в мир не выезжавшие, тоже могли купить себе долю, чтобы таким манером участвовать во всех авантюрах. Феодальным Амстердам был в столь же малой степени, сколь и Венеция, не зря же из трех колец амстердамских каналов первое названо Мещанским, а уж второе и третье — Императорским и Принцевым, подлинную знать составляло купеческое сословие, Объединенная Ост-Индская компания играла ту же роль, что и Совет Десяти в Венеции. И точно так же, как Венеция, Амстердам был городом художников, и, пожалуй, всего лишь ирония истории, что оба города теперь переполнены туристами, приезжающими осматривать реликвии далекого прошлого. Подобно Венеции, Амстердам — водный город и, подобно Венеции, в известном смысле был республикой, ибо входил в Республику Соединенных Нидерландов. На старинных гравюрах в обоих городах стоят на рейде корабли, и всегда ощущаешь легкую ностальгию по давно минувшим временам и исчезнувшим империям. Здесь сходство, пожалуй, кончается, но, вероятно, оно объясняет, почему город на Адриатике постоянно влечет меня к себе.
РАССКАЗАННЫЕ КАРТИНЫ II
Одна из самых загадочных картин и без того загадочного Джорджоне называется «Гроза» и висит в Академии на не слишком заметном месте. Искал я не ее, а кое-что другое. Бывают такие странные мгновения — проходишь мимо чего-то, но, собственно говоря, уже остановился. В запутанной системе связей меж глазами и мозгом повернули рычажок, я должен остановиться, должен знать, что со мной произошло. Даже сейчас, когда рассматривал эту картину несчетно раз, я все еще спрашиваю себя, что это было, что именно. Оно имело ко мне отношение, а я не знал какое. Картина написана, но я-то покамест из плоти и крови. Мне что же, хотелось самому попасть в картину? Но кто в таком случае должен меня написать? Стена времени меж нами незрима, и тем не менее я не могу ни пройти сквозь нее, ни перелезть через нее. В чем секрет? Не в неземном освещении, не в сполохе молнии в сгущенном воздухе, не в блеске листвы деревьиц возле городской стены. Женщина — если не считать белой пелерины, совсем обнаженная — держит у груди младенца. Младенец сосет, но она на него не смотрит. Она смотрит на меня, то есть на каждого меня, что в данный момент смотрит на нее. Это наверняка справедливо и для художника, хотя он никак не мог находиться в этом ландшафте. Он видел ее в своей фантазии. Смотрит ли на нее молодой человек с длинным посохом и в весьма нарядных коротких штанах, неясно. Во всяком случае, я не разгляжу. Голова его слегка приподнята, он словно бы улыбается, он — часть картины, хотя к женщине касательства не имеет. Однако он там, художник потратил на него время. И все же, будь я на его месте, она бы не смотрела на меня, как сейчас. Она знает, что я тоже смотрю? Если б не знала, наверно, смотрела бы иначе? Вот что происходит между нами, иначе быть не может.
Слева от молодого человека стоит какая-то штуковина, которая, будь она частью дома, могла бы быть печной трубой, но это всего лишь небольшая кирпичная кладка с двумя поблескивающими колоннами? трубками? — странный объект, нагнетающий загадочность целого. Но почему я остановился? Наверно, только из-за ее взгляда, подозрительного и вместе любопытного, будто она сквозь толщу времени узнаёт меня или незримого другого наблюдателя, знает что-то обо мне, о нем. Она сидит, поставив в траву согнутую под странным углом обнаженную левую ногу, будто вот сейчас вскочит или убежит. Мелкие листики кустарничка словно татуировка на обнаженной коже и словно узор на складках белой ткани под нею.
Мост,
городские стены в зловещем свете, темные кроны деревьев, все мрачно, и тут же — цвет ее кожи, забывший обо всем младенец у полной груди, ее белая пелерина, белая сорочка молодого человека, его расплывчатый взгляд, ее подозрение, загадка ее мыслей, а вдобавок, иррационально, мое глубинное желание проникнуть в эту картину, пройти по ней, побродить по городу, что раскинулся там светлым и сияющим видением, а потом поспешно и в тревоге вернуться с другого конца города, к ней, чтобы находиться рядом, стать красочным и одновременно все же незримым, изображением мужчины в траве подле нее, частью ее тайны, невозможным, ведь пока я стою перед картиной и не могу в нее войти, я знаю, что прячусь где-то за стенами или за кустами, что жду и буду ждать, пока наконец не выясню, чего она хочет. Все дело только во мне и в ней, все остальные исчезли.На обложке второго тома большого немецкого издания великолепной книги о Венеции [90] , к которой я так часто обращался, пока писал эту книгу, помещен фрагмент знаменитого полотна Каналетто, хранящегося не в Венеции, а в Риме. Называется оно «Мост Риальто», но, поскольку здесь у нас фрагмент, самого моста не видно, а поскольку вдобавок фоторепродукция, картина еще и в силу глянца бумаги приобрела необычайно волшебный характер. В многоцветной воде выведены маленькие дуги, изображающие волны, гондольеры вблизи и вдали стоят в типичных позах людей, которым должно длинным шестом приводить судно в движение, и в ходе времен эти позы ничуть не изменились. Поскольку же на картине, оригинала которой я никогда не видел, люди изображены маленькими, они лишены выразительности, отчего отчуждение еще возрастает, возможно, это призраки, в правой части картины прозрачные золотые полосы света падают вертикально вниз, вероятно, поздний вечер, почти ночь. Гондола на переднем плане, не в пример другим гондолам, не имеет на носу ferro, скульптуры, похожей на птичий клюв, быть может, чтобы не отвлекать внимание от центрального персонажа, своей позой определяющего всю картину. Он стоит выпрямившись, на нем просторный плащ цвета охры, на шее белое жабо, от него веет силой, будь это начало фильма, мы бы знали, что он будет главным героем. Охра плаща отражается в воде. Из-за парика мне кажется, что это Казанова, на пути в игорный дом или к одному из своих приключений. Он не двигается, глаза его на картине — темные пятна, однако он смотрит на нас. Рядом с ним, далеко внизу, сидит вроде как ребенок, который будто бы гребет, но правее стоит к нам спиной настоящий гондольер. Во второй гондоле люди сидят под навесом, что в ту пору назывался felze, однако сейчас встречается редко, мы видим лишь контур и цвет лица, наполовину повернутого к нам, но явно занятого беседой с невидимым другим. Кто они? Почему я думаю, что это влюбленные, которым хотелось Спрятаться? И почему хочу это знать? Чем картина Каналетто так берет за душу, что немедля хочется узнать, кто эти давно исчезнувшие люди и что они говорили, и уже одна эта мысль делает их символом всех разговоров, когда-либо происходивших здесь, в городе, благодаря искусству Каналетто слышишь их голоса, неразборчивые, хриплые, тихим шепотом произнесенные слова, а заодно слышишь и плеск весел, плеск воды о низкие борта гондол. Поодаль видны другие плывущие гондолы, черные летучие мыши, почти всюду гондольеры стоят по правому борту, и только один в луче света, рядом с охряным мужчиной, выбрал левый. У него нет пассажиров, его вес на корме и шестизубый птичий клюв впереди поддерживают равновесие плоскодонки. Благодаря классическим позам гондольеры в совокупности являют собой замерший на миг балет, вероятно, потому нам и хочется постоянно возвращаться в этот город, вневременное повторение таких движений сделало Венецию частью вечности, зримой на этой картине, нескончаемого времени, в котором счет часов не имеет значения и к которому можешь принадлежать ты сам, пока смотришь.
90
Giandomcnico Romanelli, Venedig, Kunst und Architektur, Konemann, 1997. — Примеч. автора.
О Благовещении, одном из самых странных событий в истории, и о том, как обходились с ним художники, я когда-то писал в другой книге, не по теологическим соображениям, а потому, что для художников означенное событие было, конечно, до крайности удивительным, но еще и неопровержимой теологической истиной и реальностью, каковую им хотелось изобразить. Вероятно, они воображали себя очевидцами этой сцены, потому-то персонажи на картинах всегда облачены в одежды их современников. Женщина, живущая вместе с пожилым мужчиной, небеременная, сидит у себя в комнате. Комната у разных художников выглядит по-разному, хотя всегда так или иначе похожа на комнату из эпохи самого живописца. Здесь, у Тинторетто, дело обстоит так же. Иосиф, как нам известно, был плотником, но, как нам опять-таки известно, он остается в стороне. Здесь он буквально в стороне, стоит снаружи, возле чего-то похожего на садовый сарай. Вдали мы видим холм, а Иосиф прямо возле дома занят какими-то досками, грубыми кусками дерева, вероятно еще пригодного, не поднимает глаз, не слышит и не видит ничего. То, о чем идет речь, совершил Святой Дух. Дом бедный, что заметно по штукатурке, осыпавшейся с кирпичей, по небрежной кучке кирпичей, лежащей на том, что некогда было небольшой колонной, по креслицу с прохудившимся плетеным сиденьем, так что сидеть на нем уже невозможно, скудость. Странный контраст составляет большая, тщательно заправленная кровать с темно-красным, открытым балдахином, ей место скорее во дворце, как и высокому изукрашенному потолку. Стайку весьма упитанных голеньких путти, летящую по воздуху под этим потолком, я пока оставлю без внимания, хотя иному каннибалу они могли бы навеять странные мысли. Они сопровождают происходящее внизу звуками полета, шорохом в темпе molto agitato, сиречь очень взволнованно. Особенное здесь, как всегда, главная героиня, Мария. О чем думаешь, когда сидишь и спокойно читаешь — открытая книга еще лежит у тебя на коленях, — а в твою тихую комнату вдруг стремительно влетает, раскинув крылья, молодой мужчина. Как же он затормозит? Крылья мощные, изгиб крыла залит ярким светом, откуда он идет, мы в точности не знаем, но что возник сильный ветер, мы видим по реющим белым одеждам крылатого. Зрим ли для Марии и Святой Дух в образе прозрачного, но все-таки золотого голубя, неясно, один из его лучей касается ее головы и ореола вокруг. Сразу видно, что она испуганна. Левая нога отведена назад, правой рукой она словно бы хочет заслониться, левая боязливо протянута к прялке, пальцы растопырены, — что сделаешь, когда крылатый посланец приходит сообщить, что ты станешь матерью Бога? Неверие, страх, все это читается на лице, неожиданно маленьком по сравнению с ее сильным телом, закутанным в тяжелые одежды, эту весть еще надо осознать, в прямом и переносном смысле. Пока что у нее лицо девочки, она еще не знает того, что знаем мы, нам-то известны картины ее жизни, изображенной художниками, бегство в Египет, вифлеемские ясли, трое царей и долгий-долгий путь к подножию креста ее покуда не рожденного сына, чудесное, многомиллионное умножение красок.
НЕСОСТОЯВШЕЕСЯ
ПРОЩАНИЕ
Два слова преобладали в последний мой лень в Венеции: буран и pilone. Второе — следствие первого. Буран — это сибирская буря, которой вообще-то в Венеции делать нечего, тем более в мой последний день, и уж вовсе незачем ему обнаженными убийственными клинками мчаться по лагуне, ведь в итоге pilone, одна из мачт на мосту Свободы, падает на дорогу, прерывая единственное сообщение Венеции с остальным миром. И понимаешь это отнюдь не сразу.