Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Венеция: Лев, город и вода
Шрифт:

Прогноз погоды по телевизору ты смотрел невнимательно. Близятся выборы, и, поскольку на сей раз никто не знает, чем они закончатся, весь вечер смотришь на костюмированного робота, каким стал Берлускони, пытаешься понять молодую, ультраправую Джорджию Мело-ни, которая, по словам моих итальянских друзей, на нормальном итальянском говорить не умеет, слушаешь замаскированную под политику ксенофобию другого правого кандидата, Сальвини из Лиги Севера, и забываешь, что подлинная опасность сегодня исходит не от людей, но явно грядет с востока и строит собственные планы. Квартира, которую нам в этот раз подыскала одна из нидерландских приятельниц, представляла собой подобие вытянутого внутреннего дворика в переулке сбоку от Калле-Лунга-Сан-Барнаба, куда ветер не проникал. Там было спокойно, из нескольких окон открывался вид на два канала, и, когда ветер или изредка проплывавшие суда будоражили воду, на серо-зеленой поверхности возникали всевозможные подвижные картины, которыми я мог любоваться часами. Задолго до современных художников ветер и вода искажали и растягивали предметы и краски, заставляли прямые углы зыбиться и сверкать, чего с окном или стеной вообще быть не может. Вероятно, оттого, что карнавал отшумел и арктический ветер выгнал все толпы из города, а вероятно, просто оттого, что мне благоволили звезды, нам выпало счастливое время. В маленькой квартирке мы слышали куранты Кармини [91] , которые каждый час играли ту или иную песнь о Марии из моей давно ушедшей юности, порой мимо проплывала лодка, принося с собою голоса людей, альбатрос выбрал себе местечко против нашего окна, чтобы просушить крылья, дом удачно располагался между остановками вапоретто «Сан-Базилио» и «Ка’-Редзонико», на площади Кампо-Санта-Маргерита был рыбный магазин, а рядом с церковью Сан-Барнаба стояла зеленная лодка, нашлось здесь и несколько превосходных кафе, я более не испытывал ощущения, что обязан что-то сделать, и предавался ритму дней. Казалось, после стольких лет город закрепился во мне и ничего больше от меня не требовал. Район был тихий, шумный пик сезона миновал. От дворцов на каналах по-прежнему веяло могуществом, с наступлением сумерек люди призраками шли по узкой улочке, прохожие, такие же, каким стал и я. Никогда я столько не смотрел на воду, как в этом городе. На вапоретто вода совсем рядом, на уровне глаз, она постоянно меняет цвет и форму, это в высшей степени текучий город, и, когда находишься здесь достаточно долго, изображенная на карте форма города становится частью твоего тела; непреходящий контраст подвижной воды и неподвижного камня, неповторимость стен, неумолимый конец улицы-калле, утыкающейся в канал, отчего остается только повернуть обратно, — никогда это не действовало на меня так, как в этот последний раз, да он конечно же не последний, ведь ты никогда себе такого не позволишь.

Закрывая глаза, я вижу очертания города, после стольких лет со всеми сестьери теперь связаны воспоминания, моим этот город никогда не станет, но никогда меня и не отпустит. Друзья проводили нас в гараж, знакомая беспомощная возня с багажом на деревянных и каменных мостах, жалобный скрип чемоданов на колесиках, которые теперь в Венеции под запретом, типичный звук нынешней эпохи, пока не придумали что-нибудь другое, резкий неровный ритм мостовой с ее крупными, добытыми в далеких горах камнями, автомобиль на верхнем этаже гаража как грязный изгнанник: прощание, в который раз. Так думали мы. Буран, однако, думал иначе.

91

Имеется в виду церковь Санта-Мария-деи-Кармини.

Не успели мы выехать из гаража, как движение на Пьяццале-Рома намертво встало.

Примечательно, что никто не сигналил, верный знак, что удар нанесен судьбой и признан именно таковым, судьбе сигналить бесполезно. Сидишь в машине и мерзнешь. Эта площадь — единственное место, где в Венеции можно проехать или, как сейчас, стоять в пробке, кроме того, здесь начало и конец маршрута больших желтых автобусов, обслуживающих Венето, но и они сейчас уехать не могли, как и голубой автобус аэропорта. Ощущение отчасти сродни Берлину эпохи Стены, когда ты в воскресенье хотел выехать из города. На венецианский вокзал можно из города попасть по двум высоким мостам, но вообще выехать из города можно только через мост Свободы, а он, как выяснилось, был перекрыт. Огромная бетонная мачта рухнула поперек моста, и из-за электропроводов, которые она в падении увлекла за собой, возникла опасность, придется ждать как минимум час, должны приехать пожарные, что опять-таки невозможно. Один час оборачивается двумя, тремя, потом четырьмя, на пятом часу мы сдались. «Crolla pilone, Venezia nel caos» [92] , — писала на следующий день «Гадзеттино». Друзья, провожавшие нас в гараж, остались с нами, и теперь мы вместе отправились обратно, на их высокий этаж напротив нашей старой квартиры, утешаться пастой, сицилийским вином и граппой, чтобы забыть о холоде. Мы думали, что уедем, и потому оставили ключи в квартире, как полагается, но владелица не убоялась арктической ночи, перешла Днепр и тундру и рентгеновским снимком открыла квартиру, поскольку единственный второй ключ был у прислуги; мы снова водворились дома, хотя, по сути, уже нет, наши книги и одежда лежали в машине, люди без багажа. Когда я удивился рентгеновскому снимку, она сказала, что вскрыть замок намного легче, чем думаешь, сгодится и кредитная карта, и с этой обнадеживающей мыслью я уснул. Наутро над каналом висел легкий туман, я узнал большого баклана, посмотревшего на меня так, как смотрят животные, не замечающие человека, я знал, что надо уезжать из города, направиться к высоким горам, что в ясную погоду всегда видны вдали, за лагуной, но мне пока не хотелось. Я глядел на старинные гравюры на противоположной стене, которые в минувшие времена всегда видел, вставая с постели, гравюры разных эпох, стремившиеся доказать, что форма города давненько не менялась, сладострастный изгиб Большого канала, создающий впечатление, будто сестьере Сан-Поло возле Риальто норовит укусить мягкий живот на том берегу канала, кладбищенский остров Сан-Микеле напротив Оспедале — словно ребенок, намеренный вплавь добраться до матери, Сан-Джорджо все же как бы отдельное укрепление на верхушке Джудекки, и сама Джудекка с таинственной обратной стороной, сообщающей остальному миру, что именно там Венеция кончается по-настоящему. Где-то среди черноты проведенных на картах линий должны быть штрихи, обозначающие почти необнаружимый в таком масштабе дом, где пока находился я, почти физически чувствуя защищенность. Последние недели выдались хорошими, никаких «вы должны», «вы обязаны», мы просто гуляли без всякого плана. И сейчас, глядя на старинные карты, я сообразил, что сибирская буря, вчера задержавшая меня в городе, была посланием. Мне вовсе не нужно уезжать, я могу еще раз сходить на рыбный рынок, могу совершить еще одну долгую поездку на вапоретто и наконец-то посмотреть на потрясающую средневековую гробницу Арнольде д`Эсте во Фрари. Могу продлить последние недели еще на день-другой, отложить прощание, еще немного побродить по городу. Карты на стене были неколорированные, я попробовал отыскать место, где должны находиться Сады, Джардини. Я никогда толком не задумывался о городских садах, для меня это было место, где проходил Бьеннале, куда я вообще не заглядывал, зеленый участок на карте, где вапоретто всегда останавливался по дороге на Лидо. Теперь же у меня вдруг появилось время осмотреть необычные скульптуры, стоящие там среди кустов, поблизости от того места, где частью в воде лежит убитая партизанка, чьи длинные волосы струятся вместе с водорослями, напоминание о войне, которую мне тоже довелось пережить. Она лежит там так тихо, что чудится, будто легкое движение воды — рассказ о ее мыслях, медитация о вещах, что исчезли за стеной времени, но для некоторых людей по-прежнему живут в глубинах их сокровенной сущности. Недалеко от нее стоит целая компания, когда идешь там один, возникает ощущение, что все они знакомы друг с другом, что ты, наверно, мешаешь. Мужчина, похожий на героического Карла Маркса, вместо груди у него подобие надгробной плиты с еще вполне различимым именем Джозуэ [93] , а вместо плеч две отвернувшиеся от него женские головы. Он вздымается высоко над ветвями голых зимних деревьев, под ним — неистовый черный орел. Был он поэт, итальянец, не веривший в Бога и в 1906 году получивший Нобелевскую премию. Что думают поэты, глядя на собственный памятник? И что они думают о каменной компании, в какой очутились спустя столько лет после смерти? Неподалеку стоит Гульельмо Обердан, приговоренный в 1882 году к смерти, потому что намеревался осуществить в Триесте покушение на австрийского императора. Герой Италии, мученик, сподвижник Гарибальди, неудавшееся покушение. Некогда Италия лишилась значительной территории, которой завладела Австрия, Триест принадлежал Габсбургам, и его необходимо вернуть Италии. Тридцать лет спустя в Сараеве произошло второе покушение на одного из Габсбургов, результат — Первая мировая война, по сей день от почерневшего лица Обердана — вообще-то его звали Оберданк, но «к» своей фамилии он пожертвовал еще прежде, чем простился с жизнью, — веет националистической страстностью тех времен. Венеция как минимум могла бы удалить черноту с его грязного лица, голова-то у него вполне красивая, — он должен выглядеть как положено герою: ворот нараспашку, подбородок высоко поднят, челюсти сжаты. Кто-то нарисовал на его груди круг с буквой «А» внутри. Австрия? Странствие по городу — всегда странствие от знака до знака. Эти памятники хотят рассказать обо всем, Густаво Модена, Риккардо Сельватико, Пьерлуиджи Пенцо, актер, мэр, герой-летчик со старосветскими очками-консервами над лбом. День дождливый, на садовой скамейке сидит старик индиец, делит свой хлеб примерно с тридцатью тысячами голубей, я вижу, как мелкие птички еще находят какую-то пищу на голых ветвях деревьев, и слышу свои шаги по гравию дорожек, мне хорошо в обществе изваяний, это дружелюбное кладбище каменных покойников, стоящих во весь рост.

92

Рухнула мачта, Венеция в хаосе (ит.).

93

Имеется в виду писатель Джозуэ Кардуччи.

Вот и Вагнер, которого здесь зовут Рикардо, потому что умер он в Венеции в 1883 году, тоже здесь, глядит на лагуну, по датам я вижу, что едва ли не каждый мертв уже почти век, а то и больше, они привыкли друг к другу, потому, наверно, здесь так спокойно. Покалеченный Аполлон за кустом сдирает шкуру с сатира Марсия и держит в руке клок его каменной шерсти, воздевшая руки Паллада Афина на монументальном льве забрела под лавр — в этот день-подарок я в стране грез, но самое замечательное еще впереди: путешественник-исследователь с собаками, Франческо Кверини. Позднее я читаю, что он был альпинистом и путешественником-исследователем, вместе с герцогом Абруццским участвовал в экспедиции к Северному полюсу и в противоположность герцогу не вернулся в 1900 году из этого путешествия. Его имя запомнилось мне еще в поездке на Шпицберген, так как один из островов к северу от Шпицбергена назван в его честь. В тех краях не ожидаешь встретить острова с итальянскими именами, но Кверини от этого ни жарко ни холодно. Непохороненный, он лежит где-то в ледяной арктической стуже, а здесь сидит высоко на скале с двумя собаками у ног, и какими собаками.

Они не желают оставить его одного, это совершенно ясно, лежат у его ног, забинтованных до колен, и глядят на меня, будто уже много часов ждали моего прихода, как и их хозяин. У всех троих необычный, удивленный взгляд, словно они все еще не понимают, как вообще из полярных льдов попали сюда, в Венецию, и, невольно присмотревшись, я думаю, все дело в теме, что скульптор странным образом поместил зрачки в самую середину глазных яблок. Имя путешественника на монументе стерто, и кто не поищет специально, никогда не узнает, кто он был, н-да, он вправду так и не вернулся домой.

*

Всему виной мачта, рухнувшая на мост. Свободные дни, которые я себе подарил, приводят меня в места где я никогда раньше не бывал, а заодно и наводят на странные мысли. Голова еще полна памятников в Джардини, а я не спеша прошагал через полгорода, недолго думая захожу в Музей естественной истории на Фонтего-деи-Турки и смотрю на огромную гориллу с широко раскинутыми руками, висящую на светло-розовой стене. Она злобная, эта горилла, зубастая пасть широко разинута, на голой груди табличка с надписью «Горилла», чернокожаные ноги и руки похожи друг на друга, слева от нее панцирь гигантской черепахи — что я здесь делаю?

Столько раз я бывал в этом городе, полном музеев с картинами и иными шедеврами, созданными людьми, и вдруг очутился здесь, в музее вещей, которых никто не создавал, среди скелетов допотопных животных, жердочек, полных птиц, которые будто вот-вот запоют, окаменевшей кайнозойской рыбины, которая до сих пор выглядит так, будто я нынче утром купил это похожее на леща существо на рынке, чтобы вечером потушить в белом вине.

А вот и нет, рыба обитала в окрестностях Вероны, где моря теперь уже нет, но оно было там 66 миллионов лет назад, когда Вероны не существовало, а рыба жила. В общем, в конце концов утро получилось медитативное. В этом городе многослойного времени возможно и такое, сегодня не будет ни Тинторетто, ни Карпаччо, сегодня в этом диковинном музее меня швыряет из одной эпохи в другую, среди вымерших видов животных, венецианских путешественников-исследователей и знатных охотников, привозивших свои трофеи в город на лагуне. Венецианцы вновь устремились открывать широкий мир, их добыча выставлена здесь, вот я и стою перед витриной, где лежат две совершенно черные лакированные мумии крокодилов, вместе с тоже чернолаковой, блестящей мумией женщины. Этот зал посвящен венецианскому путешественнику и исследователю Джованни Миани. С портрета XIX века он слегка меланхолично глядит на меня, широкая фигура закутана в просторное платье, видимо арабское.

Между 1859 и 1861 годом он искал истоки Нила, но безуспешно, их нашли годом позже двое англичан. Зато он привез с собой литографии, записки, рисунки, рукописные дневники, повествующие о племенах, какие он посетил, о том, что он видел, сущее сокровище для этнологов. Оружие, музыкальные инструменты, сельскохозяйственные орудия — все сохранилось для нас в просторных, светлых витринах за мумиями крокодилов и черным аристократическим черепом женщины, лежащей рядом, Миани полагал, что она, скорее всего, жрица, из тех описанных Геродотом женщин, которым полагалось кормить священных крокодилов, а когда крокодилы умирали, их сей же час убивали, мумифицировали и хоронили вместе с их питомцами. Когда он ее нашел, лицо ее прикрывала золотая маска. Крокодилы лежат рядом, мордами в противоположном направлении, словно плывут мимо нее в немыслимое грядущее. Я пытаюсь представить себе живую женщину, звук голоса на забытом языке, которого никто уже не слышал и не услышит, но из-за блестящей, похожей на оникс кожи ее стройных ног и рук ничего не выходит, слишком много времени пролетело между мной и ею.

Еще более странно дело обстоит в весьма своеобразном охотничьем кабинете графа де Реали. Не сказать чтобы помещение годилось для Партии в защиту животных, но сделано потрясающе. Так или иначе смерть здесь отсутствует, хотя вокруг только мертвые звери. Бесконечно длинные шеи двух жирафов разом выходят из своих рам на

стене, обезьяны, зебры, оленьи головы с внушительными рогами, вертикально стоящие чучела змей с раздвоенным языком грозно целятся в мою сторону, шкуры тигров и львов на полу и на стене, слоновьи бивни, длиннущая шея страуса прямо напротив гориллы, отрубленные слоновьи ноги как столики — абсурдная иерархическая панорама, в своей роскошной симметрии она чем-то напоминает дань уважения, отданную болезненному многообразию, каким природа наделила себя самое, эволюционная кунсткамера. В углу висит писанный маслом портрет графа, который все это собрал, а может, и настрелял, — под толстым слоем лака лысоватый господин в галстуке, с колючими глазами, которые словно до сих пор глядят в прицел, из-за длинных, выступающих далеко за пределы щек горизонтальных усов он и сам похож на своих диковинных жертв. После кончины графа семья подарила все эти сокровища городу. Мимо пугающе огромного — как-никак трехметровой высоты и семиметровой длины — скелета Ouranosaurus nigeriensis [94] я снова выхожу в венецианский полдень и вижу, как на набережной у воды крупная чайка долбит мощным клювом останки голубя и затем пружинисто спрыгивает в воду, а вернувшись домой, я вижу, как мой баклан ныряет глубоко в серую воду и некоторое время спустя гораздо дальше снова выныривает на поверхность. Через сколько миллионов лет он попадет в музей?

94

Ураиозавр нигерийский (лат.).

*

Еще до неудачного отъезда я купил в красивом книжном магазине не только две связанные с лагуной книжки Донны Леон, но еще и маленькую, красиво оформленную книжицу незнакомой мне итальянской литераторши Розеллы Мамоли Цорци. Итальянские имена — певучая кантилена, и, наверно, поэтому итальянцев так завораживают северные авторы, ведь их имена, такие скрипучие для южного уха, словно бы таят секреты, которые южной душе непременно хочется разузнать. Со мной происходит обратное, я напеваю себе под нос: «Мамоли Цорци, Розелла», в обратном порядке, а книгу купил еще и потому, что на титульном листе воспроизведено «Похищение Европы» Веронезе. Задумчивая голова украшенного быка, который похитит Европу, белокурые косы девушки, ожидающая ее судьба, молочно-белая шея с тоненькой цепочкой, девичья грудь, тоже белая, в пышности тканей и драгоценностей, порывистые движения многих женских тел, опять-таки в пышных тканях, — книжка неотразима. Называется она «Wonder and Irony», «Чудо и ирония», и описывает эмоции и мысли Генри Джеймса и Марка Твена при осмотре произведений Тинторетто и Веронезе во Дворце дожей. В неожиданно освободившееся время все опять кажется возможным. Чтение книги не впервые меняет мой день. Дворец дожей и Базилику, сиречь собор Сан-Марко, я и раньше много раз посещал и рассматривал во всех подробностях, но в последние годы большей частью избегал, по причине непомерной толкотни и длинных очередей, хотя одновременно чувствовал себя виноватым. Заморосил дождь, я устроился в кафе и стал читать книгу; более разными два американца просто быть не могут. Джеймс, в высшей степени интеллигентный, начитанный эстет, в своих записках похож на известные мне портреты, вдумчивый, неторопливый, он прекрасно умел смотреть, не только на картины, но и на своих соотечественников за границей, главных героев его книг. Розелла Цорци выбрала самые подходящие пассажи из книг «Итальянские часы», «Княгиня Казамассима», «Золотая чаша», «Крылья голубки» — повсюду он или его персонажи видят картины, говорят, пишут и размышляют о них, в «Американце» его герой даже покупает картину, которая затем положит начало коллекции, короче говоря, Джеймс чинно-благородно передвигается в живописной вселенной, это конец XIX века, во Дворце дожей он наверняка мог спокойно и без толкотни рассматривать полотна Веронезе и Тинторетто, к тому же он знал, когда стоит держаться подальше от других туристов, ведь тогдашние туристы были иного порядка, скорее такие же люди, как он сам, он жил в другую эпоху, ему не мешали строптивые школьники и немыслимые китайцы с немыслимыми селфи, поэтому он мог написать в книге об увиденном, американец из приличного общества, он прибыл на пароходе, потому что самолетов еще не существовало, и расхаживал среди былой мощи и богатства Венеции с завидной естественностью и в темпе морских путешествий. Я воочию вижу превосходные, надраенные кем-то другим ботинки, костюм-тройку, золотую цепочку часов, навсегда ушедшее время, когда ему не было нужды в чем-либо сомневаться. Он видит те же картины, что и я? Я сошел с кормовой палубы вапоретто, на Скьявони изрядно вымок, стою в длинной очереди мокрых современников, которых сдерживает натянутый канат, внутрь периодически впускают небольшую группу, и, наконец оказавшись под крышей, мы пытаемся сдать отсыревшие пальто в гардероб. Как всегда, мы плутаем в огромных пространствах грандиозной постройки, в большом открытом внутреннем дворе гуляет ветер, коченея от холода, мы бродим по лестницам и галереям, Генри Джеймса нигде не видно, в каждом зале есть стенд с пояснениями, возле которого толпится народ, я прикидываюсь бестелесным и поверх плеч, ушей и смешных головных уборов читаю о том, что вижу, о жителях Овидиева края, о героях и сказочных животных, о богах и богинях, о «Похищении Европы», о котором Джеймс пишет своему знаменитому брату, философу Уильяму Джеймсу, «что невозможно смотреть на эту картину, не испытывая уколов ревности, ибо подобным образом нигде в искусстве не явлен такой темперамент», как здесь, в «этой мешанине из цветов, и драгоценностей, и парчи», писателя, которому нет еще и тридцати, все это приводит в восхищение, и в рассказе «Попутчики» («Travelling Companions», Complete Stories, 1864–1874) он вновь с восторгом описывает «Похищение» Веронезе, слишком лирично, чтобы переводить, например: «I steeped myself with unprotesting joy in the gorgeous glow and salubrity of that radiant scene, wherein, against her bosky screen of immortal verdure, the rosy-footed, pearl-circled, nymph-flattered victim of a divine delusion rustles her lustrous satin against the ambrosial hide of bovine Jove…» Смотрю еще раз — нет, мой сегодняшний глаз не усомнится в его видении и его высокой прозе, это бессмысленно, я вижу, как правая нога нимфы едва-едва касается «ambrosial hide — сладостной шкуры» божественного быка. Юпитер твердо намерен похитить прекрасную Европу, с глубоко задумчивым видом он, склонив бычью голову, точно почтенный старик, терпит сумятицу трех женских тел на нем и рядом, а я думаю о той же сцене на картине Николаса Верколье из Государственного музея, о которой писал давным-давно, и, поскольку люди, стоявшие впереди, вдруг исчезли, вижу в другом углу зала маленькую картину Тинторетто, о которой пишет и Джеймс, — «Обручение Вакха с Ариадной». После гигантских фресок Тинтореттова «Рая» в Зале Большого Совета эта маленькая картина — чудо простоты. В рассказе «Попутчики», в разговоре двух персонажей, Джеймс вспоминает о различиях меж двумя картинами и двумя художниками: как суровый живописец из Скуола-ди-Сан-Рокко мог написать эту светлую, чарующую картину, «this dazzling idyll» [95] ? И он прав, ведь позднее, когда я в других местах дворца рассматриваю другие картины Тинторетто, загадка только растет. Венера как бы летит, надевая венец на голову сидящей Ариадны, стройный Вакх держит две женские фигуры в идеальном равновесии, левые руки обеих соприкасаются в дивно светлом воздухе — греза, а не картина. Как давно Генри Джеймс стоял здесь? Несколько войн назад — вот верный ответ, и оттого сразу бездна, чтобы поразмыслить об этом во дворце государства, которое само вело так много войн и накопило так много богатств, что я по сей день могу смотреть на ту же картину, венецианцы хорошо сберегли свои сокровища. Вот сию минуту бренность упразднилась, вот сию минуту я — это Генри Джеймс и каждый, кто видел эту картину на протяжении последних 500 лет, и в окружении людских толп меня вновь на миг охватывает странное ощущение, будто я бестелесен, и вот так я продолжаю бродить по большим залам, пока Марк Твен не хлопает меня по плечу и не выводит из этих грез ироническим поручением, вот это и есть «Irony» из названия книги. Генри Джеймс был «Wonder», что означает разом завороженность и удивление, Марк Твен, автор «А Tramp Abroad» [96] , норовит вернуть меня с неба на землю одной фразой, которую я понимаю, только когда нахожу в словаре то, о чем он толкует, tramp, сиречь бродяга, в конце концов все видит иначе. Картина, о которой идет речь, написана Франческо и Леандро Бассано и находится в зале Совета Десяти, но, думая об обычной картине, замираешь у входа как бы в испуге, ведь перед тобой бесконечная картина от стены до стены. Первым делом видишь римского папу, который подобающим жестом явно благословляет дожа, и дожа, который принимает благословение, не преклоняя колен, а правее, после большой группы мужчин с флагами, огромный мясистый круп боевого коня, белого, занимающего больше места, чем папа и дож, вместе взятые, — но Марк Твен видел не это. У меня с собой его текст, и я умею читать по-английски, но все равно не понимаю, с какой целью он дает картине Бассано другое название. «The other great work which fascinated me was Bassanos immortal Hair Trunk» [97] . С этой минуты я поставил перед собой задачу разыскать среди невероятного множества персонажей на стене сей бессмертный «Hair Trunk». Собаки, лошади, мужчины с копьями, епископы в митрах, папа, дож, женщина с ребенком, мужчина, наклонившийся к двум собакам, а ведь я проследил взглядом всего-навсего несколько метров, я еще далеко от папы Александра III, который под высоко поднятым балдахином благословляет дожа Себастьяно Дзиани. Позднее я нахожу Дзиани в своей книге о дожах. Он был тридцать девятым дожем и правил в 1172–1178 годах. И не только создал первый государственный банк, но также организовал примирение между Александром III и императором Фридрихом Барбароссой, знаменитый поцелуй в стременах прямо перед Сан-Марко. Безусловно, этому помогло уже невообразимое богатство тогдашней Венеции. В конце жизни Дзиани уединился на другом берегу вод в монастыре Сан-Джорджо-Маджоре. Все это соседствует не только в пространстве, эхо слышно и во времени, если учесть, что этот самый дож позаботился, чтобы император еще и подписал перемирие с Ломбардской лигой [98] , название которой откликается в Лиге Севера, — история здесь всегда рядом.

95

Эту блистательную идиллию (англ.).

96

В русском переводе Р. Гальпериной «Пешком по Европе».

97

Другое великое творение, очаровавшее меня, — бессмертная картина Бассано «Обитый шкурою сундук» (англ.). — Здесь и далее см.: Марк Твен. Собр. соч. в 12 тт., т. 5. М., Гослитиздат, 1960.

98

Ломбардская лига — союз городов Ломбардии для борьбы со Священной Римской империей (XII–XIII вв.).

Но где же мой «Hair Trunk»? Для Марка Твена загадочный, обитый шкурою сундук — по-моему, таков единственно возможный перевод — примерно средоточие, пожалуй, даже главный персонаж настенного буйства. Справа от папы и дожа стоят толстосумы с развевающимися флагами, дальше я вижу солдат, барабанщика, мужчину, повисшего на колесе и стволе пушки, потом огромного коня, о котором упоминал выше, но лишь теперь замечаю, что его сопровождает второй белый конь, а меж двумя белыми конями как контраст втиснут черный мужчина. Еще правее кто-то трубит в рог (кажется, так говорят?), и «с этой минуты, — пишет Твен, — все прочее на сорокафутовом полотне теряет всякое очарование: вы видите сундук, обитый шкурою сундук (Hair Trunk, оба слова у Твена с прописной), — и больше ничего, а увидеть его — значит пасть перед ним ниц». Я хочу увидеть, но толком не вижу, что он имеет в виду, и не вижу вполне закономерно, ибо Твен продолжает: «Бассано неслучайно вкрапили по соседству со своей Главной Идеей несколько деталей, коих назначенье — лишний раз отвлечь и рассеять внимание зрителя». Что касается меня, то они преуспели, ведь сундука я по-прежнему не вижу, но, разумеется, так и надо: ты видишь его, только увидев, и вот тогда понимаешь, что мастер-рассказчик морочил тебе голову. За грандиозным конским крупом лежит на земле зазубренная алебарда, дальше стоит мужчина с тяжелым завязанным мешком на спине, а за этим босоногим человеком следует еще один, в синем, и — да-да, я догадываюсь, какое огромное удовольствие испытывали художники, изображая эту многоликую толпу, — наконец-то я вижу его, еще почти скрытого под стволом пушки: маленький, обитый мехом сундучок, вещь, которая, по Твену, являет собой квинтэссенцию всего огромного полотна. А что затем видны еще один мужчина, высокая корма галеона, воздух неописуемой голубизны и ниже еще несколько кораблей на рейде, уже не имеет значения. Я пытаюсь получше рассмотреть маленький сундучок, мех прибит блестящими медными гвоздиками, в полумраке зала сей главный персонаж почти незрим, замысел Твена удался, я забыл о папе и доже, мне хочется знать только одно: что думают об этом искусствоведы и читал ли когда-нибудь Генри Джеймс рассказ своего столь иного соотечественника и коллеги. Розелла Цорци не говорит об этом ни слова и я продолжаю путь по огромному зданию. В окно одного из коридоров я вижу, что по-прежнему идет дождь, слышу вдали корабельный гудок, вспоминаю, что поныне существующий монастырь Сан-Джорджо расположен всего лишь одной остановкой вапоретто дальше, тот монастырь, где восемьсот лет назад уединился дож Дзиани, не зная, что три века спустя его почетное место рядом с папой на этой картине перейдет к обитому шкурой сундучку, по воле писателя из той части света, которая в годы его правления еще и открыта не была.

*

«Prezzo a richiesta! Цена по спросу! FOR SALE!!» Так гласит обложка иллюстрированного приложения к «Коррьере делла сера» от 22 февраля, которое я сохранил. Над Большим каналом висит озаренное солнцем облако, вечерний настрой, гондольер ведет пустую гондолу по серой воде, видишь огни уличных кафе, фасады, вапоретто вдали и читаешь крупные белые буквы заголовка: «VENDI-АМО VENEZIA? — Мы что же, продаем Венецию? Распродажа?!»

La Serenissima, Светлейшая — буквальный перевод эпитета, на протяжении многих веков связанного с Венецией. Но так ли это по-прежнему?

Поделиться с друзьями: