Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вера Каралли – легенда русского балета

Каган Геннадий

Шрифт:

Сама того не замечая, Вера свернула с Тверского бульвара, заплутала в московских переулках и внезапно оказалась возле дома, в котором жила ее бабушка. Давненько она не навещала старую барыню, но что-то ее сюда все же влекло; так в детстве, когда с ней приключалась какая-нибудь беда, о которой не надо было знать отцу с матерью, Вера мчалась к кормилице Аграфене. Поднимаясь по неосвещенной лестнице, Вера споткнулась о спящую собаку дворника (Вера помнила, что это вроде бы именно его собака). Собака зарычала было, но Вера погладила ее по шерсти:

– Это же я! Неужели ты меня не узнаешь? Какой же из тебя сторож! А вот мне хороший сторож сейчас как раз не помешал бы.

Она дернула ручку старомодного дверного звонка. Бабушка вышла к Вере заспанная, затем ее морщинистое лицо расплылось в улыбке.

– Заходи, – сказала она, приглашая Веру в гостиную. Заварила чай, выставила на стол блюдо с горкой блинов. – Тебе надо поесть,

девочка, ты неважно выглядишь. Что-нибудь стряслось? В театре? Или, может быть, с Собиновым?

Вера покачала головой.

– Сама не знаю, что со мною.

И рассказала бабушке о том, что случилось с ней в первом акте, о прогулке по вечерним улицам, которую и прогулкой-то, строго говоря, назвать было нельзя, а скорее бесцельным шатанием. Внезапно на нее напал голод – и она подъела все блины до последнего. Потом рассмеялась и одновременно заплакала.

– Странные порой приходят мысли в голову, – сказала она. – Кажется, что перестаешь быть собой; начинаешь искать у себя в душе чего-то, а чего ты ищешь, не знаешь.

Старая барыня терпеливо выслушала внучку; жизненный опыт подсказал ей, что перед ней сейчас не известная балерина Большого театра, а просто Вера, ее родная Верочка, и ей надо дать выговориться.

 

– Оставайся ночевать, – сказала наконец бабушка. – Я постелю тебе на диване. Утро вечера мудренее, знаешь ли. Проспишь ночку и все свои печали забудешь. И не думай, что такая старуха, как я, в этих делах не разбирается.

Это была первая московская ночь, проведенная Верой раздельно с Собиновым (не считая, понятно, тех случаев, когда он сам был в отъезде). И разумеется, бабушка оказалась права. Лишь к вечеру завтрашнего дня, после репетиции (а спектакля у нее в этот день не было), Вера поехала к Собинову. Он сидел в домашнем халате, поставив ноги на пуфик, за письменным столом, разбирая какую-то партитуру и, по своему обыкновению, делая в ней карандашные пометки. Вера вошла в кабинет, неуверенно сказала:

– А вот и я!

Собинов отложил карандаш, откинулся в кресле, привлек Веру к себе на колени, посмотрел на нее долгим взглядом.

– Ты мне изменила?

– С двадцатью пятью мужиками!

Собинов, зажмурившись, захохотал. С облегчением рассмеялась и Вера. И этот примиряющий влюбленную пару смех разнесся по всей квартире. Только наутро рассказала она ему, гася последние подозрения (а что они у него имелись, она почувствовала), что провела ночь у бабушки. А он что себе навоображал? Ни с кем посторонним она даже не разговаривала, если не считать собаки на лестнице в бабушкином доме.

– Значит, все-таки изменила! – в шутку постановил Собинов и сложил руки на груди, словно вознамерившись вымолить у Веры прощение.

«Просить прощения вообще-то следует мне самой», – мельком подумала Вера и тут же решила оставить все как есть.

Приближался намеченный срок отъезда на курорт, и Вера с Собиновым уже вовсю готовились к этому событию. Но когда они наконец отправились в путь и после длительной поездки по железной дороге прибыли на место, выяснилось, что Собинов при всей своей педантичности забыл забронировать Вере комнату в санатории. Себе забронировал, а ей нет. Так что первую неделю отпуска Вере пришлось провести в номере маленькой и не больно-то комфортабельной гостиницы. Неприятности, однако же, не закончились и когда Вера перебралась в шикарный санаторий с ливрейным швейцаром у входа. Первый же тщательный медицинский осмотр показал, что у Веры имеется склонность к малокровию и вообще она – даже для балерины – чересчур худа. Ей прописали усиленное питание, минимум прогулок и чуть ли не постельный режим.

Ей это не понравилось, и, покинув санаторий, она отправилась к Собинову. Судя по всему, эти немецкие врачи совершенно ничего не понимают в балете; пухлая Жизель вызвала бы у публики гомерический хохот; а ее, Веру, здесь собираются раскормить, как гусыню. Собинов постарался успокоить Веру. Предписания врачей, сказал он, не стоит воспринимать буквально; каждый здесь волен жить, как ему или ей заблагорассудится; в конце концов, мы платим за это изрядные деньги. Сам певец подчинялся врачам беспрекословно: глотал таблетки пригоршнями, не пил ничего, кроме минеральной воды, принимал ванны, ходил на массаж, после чего подолгу лежал под тентом в шезлонге, причем ему, как правило, сразу же удавалось уснуть. А Вера коротала время, прогуливаясь по санаторскому парку; Собинов присоединялся к ней только вечером. Она чувствовала, что ее утомляет медленно, лениво и чуть ли не сонно текущая курортная жизнь.

На краю парка находился павильон, в котором время от времени крутили первые немые фильмы. Вера еще ни разу в жизни не была в кино – в синематографе (или в синема), как это тогда называлось, – хотя фильмы начали показывать уже и в Москве. А здесь одна из зазывных афиш заманила ее. На афише красовалось женское лицо – в маске, однако чрезвычайно

эротичное и с буквально гипнотизирующими глазами. Имя Асты Нильсен, выведенное на афише аршинными буквами, Вере слышать не доводилось. Фильм (или, как тогда говорили, фильма) оказался мелодрамой и просто захватил Веру. Но еще сильнее взволновала ее исполнительница главной роли с почти балетной пластикой, то и дело принимающая изысканные позы, причем и позы, и пластика передавали душевные переживания героини именно так, как, на Верин взгляд, то же самое в балете передает танец. Увы, не так-то много было тогда балетов, в которых Вера могла бы выражать подобные чувства, – а здесь, на пленке, они были запечатлены навсегда и в любую минуту могли стать доступными самой широкой публике. Куда более широкой, чем в театре или на концерте. И вдобавок ко всему крупные планы, позволяющие во всех подробностях рассмотреть каждое выражение лица.

– Синематограф, – сказал Вере Собинов, когда она на вечерней прогулке показала ему павильон, – это новая и еще крайне незрелая, однако чрезвычайно многообещающая разновидность искусства. К сожалению, в фильмах отсутствуют звук, голоса и музыка, однако когда-нибудь наверняка додумаются до того, как передавать и их. Но синематографу никогда не удастся вытеснить театр с живой игрой и непосредственным сопереживанием публики.

– Но театр не запечатлеет моего танца, – возразила Вера. – Не сохранит на те времена, когда меня уже не будет. А в синематографе я бы продолжала жить – причем не только в памяти благодарного зрителя. Разве это не волшебство?

В ответ Собинов назвал ее фантазеркой. Однако разве не удалось ей уже воплотить в жизнь кое-какие до поры до времени казавшиеся бесплодными фантазии? Через пару дней Вера вновь пришла в павильон полюбоваться на Асту Нильсен. На этот раз показывали другую фильму – нечто монументальное, из итальянской жизни, повествующее о гибели Помпеи. Но массовые сцены произвели на Веру удручающее впечатление – и, разочарованная, она покинула павильон, не дожидаясь конца сеанса.


Лечение явно пошло Собинову на пользу. Он похудел, посвежел и даже, как показалось Вере, помолодел; он нахваливал Хомбург, называя здешние воды источником молодости, он стал весел и предприимчив и с откровенной радостью устремился в дальнейшее путешествие: из Хомбурга парочка, как и было запланировано заранее, отправилась во Францию, на побережье Атлантического океана. Вера покинула Хомбург, ничуть не сожалея об этом. Она и приехала-то сюда исключительно ради Собинова, а на курорте ей пришлось пустить в ход всю свою хитрость, чтобы уклониться от предписанного врачами сурового санаторского регламента. И все же она здесь отдохнула. Не в последнюю очередь благодаря павильону на краю парка – фильму с Астой Нильсен Вера запомнила надолго. Биарриц, напротив, – с его по-южному беззаботной атмосферой морского курорта, где многое напоминает о находящейся по соседству Испании, с Бискайским заливом, плещущимся под гостиничными окнами – стал для нее истинным отдохновением, а в каком-то смысле и спасением от тоже идиллического, однако довольно душного, причем во всех смыслах, Хомбурга. К тому же здесь еще не начался курортный сезон, и никто не мешал долгими часами прогуливаться по практически безлюдному пляжу. И в обеденном зале едва появились первые ласточки из грядущего через пару недель наплыва курортной публики: господа непременно в смокингах, дамы – в изысканных нарядах, которые здесь в сезон принято менять по три раза в день. Пока все было проще, и сама эта простота Вере нравилась. Впрочем, оказались тут и московские знакомые – благовоспитанная супружеская пара, и коротать время в их обществе стало еще приятнее. С утра, перед завтраком, Вера (часто в одиночестве) прогуливалась по пляжу, наслаждаясь прохладой бриза в эти еще рассветные часы, когда лучи едва взошедшего солнца золотят верхушки изумрудных волн в заливе. Собинов, просыпавшийся поздно, соглашался на такую прогулку нехотя, далеко не всегда, и Веру огорчало, что он не разделяет ее радости и вообще называет море коварным.

Однако в один из дней выяснилось, что говорил он это не зря. Вдвоем они собрались на прогулку к рифу в дальнем конце узкого пляжа; уже далеко отошли от гостиницы и от защищенной со стороны моря набережной, когда солнце внезапно застили тучи, а волны, только что мирные, стали дикими и свирепыми и принялись захлестывать пляж. Слишком поздно сообразили Собинов с Верой, что пляж скоро уйдет под воду. Уже через пару минут они находились в воде по пояс – и в конце концов даже сами не поняли, каким именно образом сумели вернуться в спасительную гостиницу. Уже в холле Вера критически оглядела себя. Она была босая, ее туфли увязли где-то в песке. А платье, пошитое в знаменитом ателье на Кузнецком мосту, висело на ней, как мокрый мешок, и из канареечно-желтого стало от налипших на него водорослей зеленым. Собинов не терял чувства юмора, хотя и его собственный костюм из светлого нанкинского шелка совершенно промок.

Поделиться с друзьями: