Вернись в дом свой
Шрифт:
И тогда поднял руку Огиенко.
— Разрешите мне. — Он встал резко и новый серый в полоску пиджак одернул, словно военную гимнастерку.
В зале было немало людей, которые до недавнего времени приходили сюда в гимнастерках и кителях, — в них они вернулись с фронта, в них окончили институты, еще и до сих пор сохраняли военную выправку и привычки. Цепкие, упрямые, они трудно поднимались вверх, были честными и дружными, их уважали и боялись.
Огиенко застал войну уже на последнем этапе — в Германии, потом проехал пол-Европы, через всю Азию на Дальний Восток, но пока доехал, война и там окончилась. Потом два года служил в пограничных войсках, год назад окончил вуз, пришел в проектный институт. Его руки сами по себе падали на пояс, чтобы поправить широкий солдатский ремень, который он снял два месяца назад. Прошел все ступени послевоенной науки — трудной, потому что на войне забылось все, что знал, науки голодной, суровой. Спал на голых досках, укрывшись шинелью
— Я с места, — сказал он. — Думаю, нам не следует спешить с выводами. Надо отложить дело. Заявление Вечирко не входит в компетенцию техсовета. Считаю, этим должен заняться партком.
Майдан поднялся из-за стола, высокий, сухощавый, слегка сутулый, было видно, что он устал. Пиджак на его худых плечах висел как на вешалке.
— Учтем ваше предложение, товарищ Огиенко, — сказал он. — Вы правы… Сейчас мы вряд ли во всем сможем разобраться. Комиссия пусть продолжит работу… Проверит еще раз и подаст официальную справку — за всеми подписями. А партком разберется с заявлением Вечирко. Других соображений, предложений нет? Заявлений, замечаний? Нет.
И объявил о конце заседания. Поодиночке, группами все выходили в вестибюль — зал помещался на первом этаже. В первом ряду опустевшего зала сидел, склонив голову, Сергей Ирша. Он закрыл лицо руками, светлые волосы мягко упали, словно растеклись на обе стороны, спрятали и лицо и руки.
Долго собирал со стола бумаги Майдан. Взглянул недовольно на Тищенко:
— Нужно стараться для дела, а не для людей. Вот в чем твоя ошибка, — сказал он и вышел.
Тищенко остался в зале вдвоем с Иршей. Он подошел к Сергею, взял его за руку, тот поднял голову; другой рукой проведя по волосам, откинул их со лба. Глаза у него были отсутствующие, словно мыслями он ушел далеко-далеко. Он еще не осмыслил до конца всего, что произошло, — да разве поймешь все сразу? Он готовился защищать себя, даже написал выступление, чтобы не сбиться, не забыть, не перепутать цифры, но заявление Вечирко отняло все аргументы, а главное — уверенность. Во время заседания он чувствовал себя, как неопытный конькобежец на тонком льду, мчался от одного берега реки к другому и промчался бы, но споткнулся и упал, и теперь лед под ним опасно потрескивал, а разум подсказывал, что стоит подняться на ноги, как лед проломится и вода поглотит его. Ирша знал: лед все равно проломится, только случится это не сию минуту. Под конец заседания его душа будто вымерзла, не чувствовала ничего, и он мысленно повторял, как страшный приговор: «Все. Все».
— Что ж, Сергей, пойдем и мы, — уже во второй раз произнес Тищенко.
— Пойдем, — бездумно согласился Ирша, потом шевельнулся и спросил: — Куда?
— Как куда? Ко мне. Подумаем вместе.
Ирша поднялся. Его глаза приобрели осмысленное выражение.
— Я не могу сейчас думать… Спасибо вам.
— Не за что. Может, наоборот, — буркнул Тищенко. — Если бы я тогда не посоветовал с этой анкетой… Но ты… не раскисай. Мы докажем, ведь правда на нашей стороне.
— Спасибо. Вы… идите.
— Как это «идите»?
— Так, — смутился Сергей, — я потом.
— А-а, — понял Тищенко. — Не хочешь, чтобы нас видели вместе? Какая глупость! А ну поднимайся! — Он решительно взял его под руку и повел к дверям.
Вестибюль гудел десятками голосов. Сотрудники института стояли группками, курили, обсуждали то, что не успели высказать или выяснить на совещании. Толпа перед Тищенко и Иршей расступились, и они прошла словно сквозь строй. Василий Васильевич держал голову высоко, будто ничего не случилось, бросил на ходу кому-то: «Зайдите завтра утром с поправками к проекту». Сергей боялся глаза поднять, казалось, он считает серые и коричневые квадраты, которыми был выстлан пол вестибюля. Внешне все выглядело как обычно: главный инженер и прежде часто выходил вместе со своим земляком, молодым талантливым архитектором и в том, как заботливо держал он своего молодого коллегу под руку, как подал ему макинтош (буркнув при этом: «Учись, Сергей, подать пальто стыдятся только лакеи»), вроде и не было ничего особенного, но сейчас, после заседания, это означало нечто большее: все понимали — Тищенко демонстрирует свою солидарность с Иршей. Оба вышли, сопровождаемые десятками взглядов, Тищенко и потом, на улице, придерживал Иршу под руку, вел его, как слепого. Они перешли улицу, свернули влево. Два пожилых человека с мешками, возвращавшиеся, как видно, с базара, посмотрели им вслед, один сплюнул и сказал:
— Живут же люди…
Тищенко захохотал. Это «живут же люди» относилось к их светлым, длиннополым габардиновым макинтошам, которые уже выходили из моды. Сергей откладывал деньги на плащ полтора года, у него и костюм был один — темный в серую полоску.
От институтских сплетников через свою жену Ирину, работавшую с Иршей в одном отделе, Тищенко слышал, что Сергей на ночь завертывал свой костюм в простыню, а брюки надевал стоя на стуле, чтобы не запачкать о пол. Уж очень не шло это «живут» сейчас к ним, раскритикованным, разгромленным. Тищенко хотел, чтобы и Сергей посмеялся, но тот, пожалуй, не очень и понял, почему хохочет его шеф. Шефом они все называли Василия Васильевича. Не директора, хотя уважали и его, а главного инженера. Это слово тогда только входило в моду и очень нравилось Сергею.Весна выдалась поздней и дождливой, шли уже последние дни мая, а каштаны только расцветали. Воздух, хотя и напоенный их запахом, был тяжелый, густой, словно спертый, а Тищенко хотелось простора, раздолья, ветра, — он еще не успокоился, в нем все клокотало, хотелось разрядки.
— Давай пройдемся по-над Днепром, — предложил он. — Пускай ветер охладит голову.
Василий Васильевич вел Сергея неизвестными тому тропками — мимо Зеленого театра, между огромными наваленными плитами, мимо каких-то памятников. Они то спускались по склону — тяжеловесный Тищенко сбегал легко, как озорной мальчишка, — то поднимались на взгорье, все выше и выше, и вот уже город остался далеко внизу; под ногами справа золотились куполами церковь Спаса-на-Берестове, часовенки, а впереди, зелеными террасами резко ниспадая к широкой синей ленте Днепра, молодо и ярко зеленел лесопарк, возвышались еще не покрытые листьями, напоминавшие искалеченные руки ветви дубов. Простор манил к себе, над Заднепровьем серебрилось марево и в этой сизо-сиреневой дымке утопали сочные луга и высокие трубы электростанции, построенной по проекту Тищенко. Вполне вероятно, что он пришел сюда не случайно, возможно, любуясь своим творением, чувствовал себя уверенней, тут ему легче и свободней думалось. А возможно, потому, что сюда больше никто не приходил, место было пустынное, поросшее бурьяном, бузиной и акацией, но вид с холма открывался необыкновенный. Здесь человека охватывали восторг полета, ощущение перспективы, безбрежности. Наверное, эта тайная мысль и вела Василия Васильевича, ведь сегодня он шел сюда не ради себя — ради Сергея. Но тот устало ступил на край угора, посмотрел на зеленую пену листвы и тихо сказал:
— Омут! Впереди темный омут. Прорва!
ГЛАВА ВТОРАЯ
До Куреневки доехали автобусом. Дверь им открыла Ирина — жена Василия Васильевича. Он по-старомодному поцеловал ее в лоб, а она подалась вперед, вытянула шею, сказала:
— Я стояла в коридоре, слышала все!
В этом гибком, нежном движении была вся она, порывистая, нервная, немного экзальтированная, немного смешная. Такая во всем. Предпочитала туфли на низком каблуке (чтобы не казаться выше мужа), носила большие круглые роговые очки, и даже Тищенко до сих пор точно не знал, то ли она и вправду была близорука, то ли решила, что очки ей к лицу, выбирала странные, как ни у кого, юбки, одной из первых в городе надела брюки, бегала на все концерты, литературные вечера. Это ее проникновенное, стремительное движение навстречу мужу означало: я с тобой, я с вами и еще что-то значительно большее.
— Ну и хорошо, что слышала, — устало сказал Тищенко. — Не придется рассказывать.
Когда он, обернувшись к вешалке, стал снимать плащ, Ирина с Иршей встретились взглядами, даже не встретились, а прикоснулись друг к другу, и тихо, неслышно для Тищенко что-то прозвенело, отозвалось в их душах.
Квартира у Тищенко была большая — три комнаты, одна из них настоящая зала, но мебель — сборная, кое-что и вовсе обветшало, только сервант новый, на гнутых ножках, с инкрустацией, и новые книжные шкафы в кабинете. На стене несколько картин: желтая верба, будто летящая за ветром, синий вечерний сад и в нем одинокая белая фигура женщины, пейзаж с аистами.
— Шутят тогда, когда больше ничего не остается, — думая о своем, сказал Сергей и тяжело опустился на зеленую, в розовых разводах папоротников тахту.
— Не люблю похоронного звона. Возьми себя в руки, — строго сказал Тищенко. В этот момент старинные часы на стене пробили восемь раз. Василий Васильевич поглядел на них и улыбнулся: — Соседи за стеной жалуются, что будят по ночам, а я не слышу. Особенно когда лежу на правом боку. Левое ухо после ранения у меня немного того…
— Привык, — сказала Ирина. — Меня иногда тоже будят. — Но думала она о другом. Это выдавали брови: тонкие, нервные, они то и дело вздрагивали. И лицо, продолговатое, красивое, было напряженным и переменчивым. Оно отражало ее мысли, как чистая поверхность тихого плеса — каждое облачко.
— Жалко выбрасывать, подарок все-таки. Да и соседи — зануды, торговцы базарные. — Он хотел отвлечь Иршу от горестных мыслей, но это ему не удавалось.
Тот не слушал, сидел, прищурив глаза, крепко, до белесости сжав губы, медленно потирал под пиджаком грудь. Тищенко, заметив это, спросил обеспокоенно:
— Что с тобой? Сердце?
— Да, немного. Переболел в детстве, и когда что-то такое… Не обращайте внимания.
Тищенко заволновался, стоял расстроенный, не знал, что делать.