Версты
Шрифт:
— Макаренко, — сказал я, задыхаясь от бега, и погладил плечо безногого, — не видел ли ты деда моего Шойла?
Но калека не ответил. Грубое его лицо, составленное из крас-нот жира, из кулаков, из железа, просвечивало. Он в ужасном волнении ерзал на креслице, и жена его Катюша, повернувшись ваточным задом, разбирала вещи, валявшиеся на земле.
— Чего насчитала? — спросил безногий и двинулся от женщины всем корпусом, как будто ему наперед невыносим был ее ответ.
— Камашей четырнадцать штук, — сказала Катюша, не разгибаясь, — пододеяльников шесть, теперь чепцы рассчитываю...
— Чепцы, — закричал Макаренко, задохся и сделал такой звук, будто он рыдает, — видно, меня, Катерина, Бог сыскал,
носят, у людей все, как у людей, а у нас чепцы....
II в самом деле, по переулку пробежала женщина с распалившимся прекрасным лицом. Она держала охапку фесок в одной руке п штуку сукна в другой. Счастливым, отчаянным голосом сзывала она потерявшихся детей; шелковое платье и голубая кофта волочились за летящим ее телом, и она не слушала Макаренко, катившего за ней на кресле. Безногий не поспевал за ней, колеса его гремели, он вертел рычажки и все не поспевал.
ИСТОРИЯ МОЕЙ ГОЛУБЯТНИ
— Мадамочка, — оглушительно кричал он, — ради Бога, мадамочка, где брали сарпинку?
Но женщины с летящим платьем уже не было. Ей навстречу из-за угла выскочила вихлявая телега. Крестьянский парень стоял стоймя в телеге.
— Куда люди побеглн? — спросил парень и поднял красную вожжу над клячами, прыгавшими в хомутах.
— Люди все на Соборной, — умоляюще сказал Макаренко, — там все люди, душа человек; чего наберешь — > все мне тащи, все покупаю.
Но парень, услышав про Соборную, не стал мешкать... Он изогнулся над передком, хлеснул по пегим клячам. Лошади, как телята, прыгнули грязными своими крупами и пустились вскачь. Желтый переулок снова остался желт и пустынен; тогда безногий перевел на меня погасшие глаза.
— Меня, што ль, Бог сыскал, — сказал он безжизненно, —? я вам, што ль, сын человеческий....
И Макаренко протянул мне руку, запятнанную апоплексической проказой.
— Что у тебя в торбе? — сказал он и взял мешок, согревавший мое сердце.
Толстой рукой калека разворошил турманов и вытащил на свет вишневую голубку. Запрокинув лапки, птица лежала у него на ладони.
— Голуби, — сказал Макаренко и, скрипя колесами, под'ехал ко мпе, — голуби, — повторил он, как неотвратимое эхо, и ударил меня по щеке.
Он ударил меня наотмаш, сжатой ладонью, голубка треснула на моем виске, Катюшин ваточный зад повернулся в моих зрачках, и я упал на землю в новой моей шинели.
•— Семя ихнее разорить надо, — сказала тогда Катюша и разогнулась над чепцами, — семя ихнее я не могу навидеть и мужчин их вонючих...
Она еще сказала о нашем семени, но я ничего не слышал больше. Я лежал на земле, и внутренности раздавленной птицы стекали с моего виска. Они текли вдоль щек, извиваясь, брызгая и ослепляя меня. Голубиная нежная кишка ползла по моему лбу, и я закрывал последний незалепленный глаз, чтобы не видеть мира, расстилавшегося передо мной. Мир этот был мал и ужасен. Камешек лежал перед моими глазами, камешек, выщербленный, как лицо старухи с большой челюстью, обрывок бечевки валялся неподалеку и пучок перьев, еще ды-
И. БАБЕЛЬ
шавшпх. Мир мой был мал и ужасен. Я закрыл глаза, чтобы не видеть его, и прижался к земле, лежавшей подо мной в успокоительной немоте. Утоптанная :>та земля ни в чем не была похожа на нашу жизнь и па ожидание экзаменов в нашей жизни. Где-то далеко по ней ездила беда на бодрой лошади, но шум копыт слабел, пропадал, и тишина, горькая тишина, поражающая иногда детей в несчастьи, истребила вдруг границу между трепещущим моим телом и никуда не двигавшейся землей. Земля моя пахла сырыми педрами, могилой, цветами. Я услышал ее запах и заплакал без всякого страха. Я шел по чужой улице, заставленной белыми коробками, я шел в убранстве из окровавленных перьев, один в середине тротуаров, подметенных чисто, как в воскресенье,
и плакал так горько, полно и счастливо , как не плакал больше во всю мою жизнь. Побелевшие провода гудели над головой, суетливая дворняжка бежала впереди, и в переулке сбоку молодой мужик в жилетке разбивал раму в доме Харптона Эфрусси. Он разбивал ее деревянным молотом, замахивался всем телом и, вздыхая, улыбался на все стороны доброй улыбкой опьянения, пота и душевной силы. Вся улица была наполнена хрустом, грееко», пением разлетавшегося дерева. Мужик бпл только затем, чтобы перегибаться, запотевать и кричать необыкновенные слова на неведомом, нерусском языке. Он кричал их и пел, раздпрал изнутри голубые глаза, пока на улице не показался крестный ход, шедший от думы. Старики с крашенными бородами несли в руках портрет расчесанного царя, хоругви с гробовыми угодниками метались над крестным ходом, и воспламененные старухи летели вперед неудержимо. Мужик в жилетке, рпдев шествие, прижал молоток к груди и побежал за хоругвями, а я, выждав конца процессии, пробрался к нашему дому. Он был пуст, наш дом. Белые двери его были раскрыты, трава у голубятни вытоптана. Один Кузьма не ушел со двора. Кузьма, дворник, сидел в сарае на трупе Шойла и убирал мертвеца.— Ветер тебя носит, как дурную щепку, — сказал старик, увидев меня, — убег на целые веки... Тут народ деда нашего, видишь, как тюкнул...
Кузьма засопел, отвернулся и стал вынимать у деда из прорехи штанов судака. Их было два судака всунуты в деда: один в прореху штанов, другой в рот, и хоть дед был мертв, но один судак жил еще и содрогался.
— Деда нашего тюкнули, никого больше, — сказал Кузьма, выбрасывая судаков кошке, — он весь народ из матери в мать погнал,
ИСТОРИЯ МОЕЙ ГОЛУБЯТНИ О/
пзматерпл дочиста, такой славный... Ты бы ему пятаков на глаза нанес...
Но тогда, десяти лет от роду, я не знал, зачем бывают надобны пятаки мертвым людям.
— Кузьма, — сказал я шопотом, — спаси нас...
II я подошел к дворнику, обнял его старую кривую спину с одним поднятым плечом и увидел деда из-за милой этой спины. Шойл лежал в опилках, с раздавленной грудью, с вздернутой бородой, в грубых башмаках, одетых на босу ногу. Ноги его, положенные врозь, были грязны, лиловы, мертвы. Кузьма хлопотал вокруг них, потом он подвязал челюсти и все примеривался, чего бы ему еще сделать с покойником. Он хлопотал, как будто у него в дому была обновка, и поостыл •только расчесав бороду мертвецу.
— Всех изматерил, — сказал он, улыбаясь, и оглянул труп с любовью, — кабы ему татары попались, он татар погнал бы, но тут русские подошли, и женщины с ними, кацапки; кацапам людей прощать обидно, я кацапов знаю...
Дворник подсылал покойнику опилок, сбросил плотницкий перед-нпк и взял меня за руку.
— Идем к отцу, — пробормотал он, сжимая меня все крепче, — отец твой с утра тебя ищет, как бы не помер...
И вместе с Кузьмой мы пошли к дому податного инспектора, где спрятались мои родители, убежавшие от погрома.
И. Бабель
Напор/л моей голубятни. Изд. Земля и Фабрика. Москва — Ленинград.
ВОЛЬНИЦА
Буй
Крыло из стокрылья
ПРАЗДНИЧЕК
Весна восемнадцатого. Первая наша весна. Кубань, Черноморье, Новороссийск, Ресефесерия. Пыл. Ор. Ярь. Половодье — урывистая вода...
Всю дорогу разговоры в вагоне. Об чем крики. Об чем споры. Все дела в одно кольцо своди: Бей буржуев. Бей, душа с них вон. Все наше. Голова мы. Когти мы. Беломордые? Што нам беломордые. Сила наша. Всех потопчем. Всех порвем.. Простонародная революция. Плач и стенанье. Песни и слезы. Навстречу под Тоннельной два эшелона попались. Урезный фронтовик. Кровь родная, Стогне Днипр, стогне широкый. И все одного аправления: ж а б н у т ь. Все машут винтовками и страшными олосами эрзерумских высот гукают Долой Хвилимонова