Via Baltica (сборник)
Шрифт:
Мы красим волосы и брови,
Стремимся пить и безобразить…
Как хорошо, что мы не вправе
Глаза и души перекрасить!
Эту строфу я обнаружил в тетради одной сокурсницы. Что-то добавил сам. А отвечать пришлось Ленгвинасу. Он назначил премию тому, кто найдет истинного автора публикации: ящик пива! Ленгвинас, ужасный тщеславец, страдал почти так же, как недавно мучился я. Только я – от несуществующего геморроя, а он – от навязанной лирики. Приведенная цитата – из стихотворения «Чистые глаза». Еще Ленгвинас писал про алые паруса, розы, отвергнутую любовь и прочее. А гремел повсюду как историк-аналитик, собирался в московскую аспирантуру! Его кураторам с кафедры истории КПСС публикация виделась если не политическим, то серьезным моральным проступком. Профессура начала сомневаться в пригодности Ленгвинаса к изучению партийной истории. Поэт это понял и удвоил премию, позже утроил – три ящика! Знаю, кто меня выдал, – один молчаливый сотрудник редакции, ниже травы. Ленгвинас, уже переполненный премиальным пивом, украсил меня двумя роскошными синяками, но принес извинения за вулкан в заднице. Словом, поступил по-мужски. Признал свою неправоту. Не будь он таким законченным карьеристом, мы бы, наверное, подружились.
Хватит, вернемся к Люции на улицу Горького. Теперь она тут жила. Да, с Антанасом Бладжюсом, тем самым рентгенологом. Чему удивляться! Не удивился я и тому, что она бросила школу, перестала преподавать. Но все же я вздрогнул, услышав, что она разъезжает с Передвижной Rontgenовской
5
Не довелось мне поближе познакомиться с рентгенологом Антанасом Бладжюсом – мы виделись единственный раз вечером на танцплощадке под липами, а когда я застал их с Люцией на садовой скамейке, было совсем темно, блестели только стекла его очков. Не уверен, что смог бы узнать его в городе. Он ничем особенным не выделялся. Сдержанный, знающий себе цену, не шестерка и не надутый кустарь-проповедник – таких исцелителей мы не раз встречали в кабинетах, в приемных, да где угодно. Я заметил: одет со вкусом, не придерешься. Недолго я, правда, его разглядывал.
Чем дальше отодвигались, выцветая, летние впечатления, чем больше меня захватывала будничная война за место под солнцем и тучами, тем меньше меня подмывало узнать, почему той ночью Люции не оказалось в автобусе. Лагерники разъехались кто куда, a Rontgenовская установка, ее персонал и Люция остались в городке возле озера. У просветителей легких, наверное, были свои дела, или просто люди решили немного передохнуть. Так что сюжет развивался уже без меня. Я не мог ничего изменить или ускорить. Забыл сообщить: наутро после отвальной пьянки без приглашения появилась Эльза – и у меня засосало под ложечкой. Мы не бросились обниматься, но я был и рад, и напуган: лишь бы Люция чего-нибудь не отколола! Ей-то хватит одной-единственной фразы. А с другой стороны, ну и пусть! Мы с Эльзой направились в парк и по дороге столкнулись с Люцией – она была рассеянна или погружена в себя и шла в направлении лагеря. Заметила нас и встрепенулась. Как будто застукала двух прогульщиков. «Красивая, кто такая?» – спросила Эльза. «А, так, одна русистка из местных», – равнодушно ответил я. «Красивая», – повторила Эльза, а я удивился: ни разу не слышал, чтобы она хвалила другую особу женского пола!
Я отвязал казенную лодку, доставил Эльзу на дальнюю заводь, там мы искупались, а на обратном пути я издалека их заметил – Люцию и Антанаса Бладжюса. Сидели не шевелясь в лодке у самого берега. Когда я пришвартовался, они даже не обернулись, хотя слышали голоса и звяканье цепи. Бладжюс, правда, сидел к нам спиной, все в том же сером костюме, а Люцию я видел в профиль, она была в своем шутовском сарафане, и что-то негромко, но энергично Бладжюсу объясняла. Он сидел без движения, как истукан. Я понимал, что Люция распространяется не о русской литературе. Как живо и нервно порхают руки – что-то она доказывает! Различи я выражение на лице Антанаса Бладжюса, я бы многое понял. Но его не было видно. На меня и Эльзу они даже не поглядели. Мы были пустое место.
– Она, правда, очень красивая. – Эльза тронула меня за плечо. – Ослепнуть можно.
А я почему-то подумал, что рентгенологи должны быть очень скупы на слова. Следующий. Встаньте сюда. Так, дышите. Теперь не дышите. Повернитесь. Вот так, хорошо. Следующий! И весь разговор. А может, бывают исключения? Если он вчера просветил Люцию, их диалог не мог быть таким коротким, он был, конечно, интимнее и сочнее. Разденьтесь до пояса. Встаньте сюда. Нет, нет…
Уходя, я взглянул на этих двоих в лодке. На русистку и рентгенолога. Только очень уж красная, – вдруг прошептала Эльза. Что-то учуяла – даже у юных женщин на это прекрасный нюх. Тропинка свернула вправо, озеро заслонили кусты, и Антанас Бладжюс навеки исчез из моих глаз. Неужели затем, чтобы позже я столько о нем узнал?
Все это я вспомнил, спеша за Люцией в знакомый дворик, где я без пользы унижался перед врачами и где Эльзин папа всучил мне геморрой. Я себя чувствовал странно – рядом шагала юная, прекрасная женщина, с которой совсем недавно мы провели чуть не целое лето… А сейчас? Красивая, и теперь сказала бы Эльза. Счастливая, прибавил бы я, по глазам заметно. Мало спит, мало ест. Наверное, курит. Я позвонил Эльзе из автомата – сказал, чтобы шла в кино одна или совсем не шла. Мы все никак не могли – не хотели? – расстаться по-человечески: оба тянули, откладывали, находили множество самых невинных поводов повидаться, хотя все уже было ясно: Эльзин папа как раз отыскал для дочки более подходящего партнера и друга: медика, специалиста по болезням кишечника. На Эльзу он тоже произвел впечатление, о чувствах она не упоминала. Призналась: я ему все про тебя рассказала! Все: несостоявшаяся карьера, творческий бред, геморрой и отпуск, пусть даже академический! Как-то в театре Эльза нас познакомила. Роберт Мантойфель, так именовался спец по кишечным заболеваниям. Человек сатанинского вида. Не немец, точнее – не чистый немец. Скорее, похож на прабабку по материнской линии, на Мириам Рубинштейн, на семитку. Красив, образован и с чувством юмора. Пожимая мне руку, он так сказал так: «Молодой человек, ваш путь вымощен нетесаными камнями. Все подошвы собьете, колени и даже ладони. Но язвы затянутся, рубцы засохнут и отпадут, может, и победите. Геморроя стыдитесь? Напрасно! Лучше бы сразу ко мне обратились. Учтите: геморрой легко излечим, через год вас опять затребуют в строй. Необходимо более серьезное, солидное заболевание. Вижу по вашим глазам – учиться не собираетесь. Хорошо, еще встретимся…» Я вытаращил глаза, откуда этот Мантойфель все знает? Читает мысли? Ведь именно этим утром я твердо решил: после отпуска в университет не вернусь. Мантойфель мне понравился, произвел впечатление крепкого парня. Циник, но с шармом. У Эльзы был единственный козырь – молодость. У него в руках было все: здоровье, общественное положение, богатство. Относительное, конечно. Если иметь в виду вильнюсские представления о богатстве образца 1968-го. Не могу не забежать вперед: Роберт Мантойфель, доктор медицины, через некоторое время репатриировался в Израиль, стажировался в Нью-Йорке и Милане, а Эльза так и осталась работать медсестрой. Вершина ее карьеры – сестра-хозяйка какого-то отделения в клинике Красного Креста. Потом вышла за украинца, снабженца с типично хохляцкой фамилией – Дымко-Сенатор. Через много лет я увидел сенатора – обрюзгший, мутноглазый пропойца. Он и Эльзу споил, не иначе.
Так вот, я позвонил Эльзе. Не стал объяснять, почему не иду в кино. Она и не спрашивала. Люция тоже не поинтересовалась, кому я звоню, – независимость! Темной сырой галереей она провела меня в самый конец двора, в темноте ловко открыла дверь, обитую дерматином, и я – вот что значит всеобщее образование! – вспомнил, что когда-то здесь был дворец, а при нем людская. Я так и сказал: тут была людская. Люция вежливо улыбнулась и ничего не ответила. Наверное, так бы она улыбнулась, сообщи я ей на полном серьезе, что в комнате, куда мы вошли, останавливался при посещении Вильнюса Федор Михайлович Достоевский. Не это сегодня ее занимало.
– Люция, чем ты жива сегодня? – осведомился я, наблюдая, как она (по ее выражению, скромно, по моему разумению – очень пышно)
сервирует закусочный столик. – Кстати, а как пан доктор?Люция ответила лишь на вторую часть моего вопроса: Антанас на стажировке под Ленинградом. Должен вернуться через неделю. По глупости, из угодливости я спросил: «Какая еще стажировка, неужели мало высшего образования?» Люция вдруг расцвела и, к моему изумлению, стала с чувством описывать мутации палочек Коха: Антанас и его коллеги пытаются доказать, что классические бактерии Коха приспособились к новейшим медикаментам, и нужны неотложные меры! Но в России старшее поколение – поколение фтизиатров, подчеркнула она – не желает об этом думать. Она гордо сообщила, что клинические признаки туберкулеза были описаны еще в кодексе Хаммурапи [26] . Говорила так, будто этот кодекс действует до сих пор. Знаешь, зачарованно шептала она, там упоминается даже о профилактике! Не рекомендуется брать в жены чахоточную, а если заболевает жена, мужу дозволяется сразу же развестись. Похоже, она собиралась всю ночь посвятить истории туберкулеза и борьбы с ним от Вавилона до наших дней. А меня занимали ее собственные мутации и метаморфозы. Подмывало услышать историю их отношений с Антанасом Бладжюсом. Как они провели первую и вторую ночь? Кто наутро чуть не до смерти избил рентгенолога? Я, конечно, ни о чем не расспрашивал, но из ее монологов понемногу начало выясняться: история ТВС, попытки истребить эту розгу, которая вечно пускает корни, и личная жизнь Люции так тесно переплелись, что не стоит особенно удивляться переменам в судьбе провинциальной русистки. Она говорила как героиня фильма или романа – взволнованно, складно и убедительно. Я не расспрашивал, любит ли она своего Антанаса Бладжюса, и так было видно – любит. Поначалу я слышал из-за своей потаенной дверцы некий неясный шум, даже гул: а если?.. Ведь Антанаса нет! А что, если я… Но все шумы прекратились, когда Люция, как словно лектор из общества «Знание», стала перечислять наших и зарубежных чахоточных: Кудирку и Билюнаса [27] , Шиллера и Чехова, Шопена и Шуберта и так далее. Я ел грибы под майонезом, подцеплял колбасные эллипсы, без стеснения сам себе подливал и при этом слушал доклад (возможно, поверхностный) о скоротечной чахотке, которая расправлялась с жертвой за какие-то несколько месяцев или недель. Чахотка возрождается и возвращается, убеждала меня Люция. Да и ты возродилась! – чуть не крикнул я, но прикусил язык: некрасиво. Всех упомянутых туберкулезников было жаль, особенно Шиллера и Билюнаса. Но меня уже одолевала дремота; Люция сварила кофе, оставила в покое Шопена и наконец приступила к рассказу о том, что меня больше всего волновало. Я ее не узнавал, но разве я знал ее раньше? Фрагменты, обрывки, блики. Имя «Антанас» она произносит как имя святого, одолевшего все соблазны и слабости. Столько лет он оставался ей верен! Тут я услышал историю об избиении Антанаса Бладжюса. Его подловили в кустах. Но кусты в данном случае совершено не означают того, о чем люди обычно думают, если речь заходит о парочке. В ту ночь они просто сидели у озера и смотрели на звезды, и на них напала какая-то свора пьяных. Один голос показался Люции знакомым. Антанаса избили до потери сознания и связали веревкой (принесли с собой, сволочи, не забыли!), а ее изнасиловали. Она все рассказала подробно. Как-то летом она согрешила с одним каноистом. Теперь неважно. Глуповатый такой, из Каунаса, – он думал, что я простынка, – когда захочет, тогда и подстелит. Кретин! Бладжюса она выхаживала в том же Rontgenовском автобусе, там и жила. Реми и Сале, конечно, тогда помогли. Вы испарились со всем своим лагерем, а Клигис впал в запой от тоски по своим практиканткам, зато сделал одно хорошее дело. Хочешь узнать – какое? Помог поджечь пустой эллинг, где эти неандертальцы держали свои плавсредства. Мне помог! Я же знала, кто это был. Так вот: те гребцы примчались тушить, и я заперла их внутри. Из четырех насильников двое были спортсмены, олимпийские наши надежды. Я их могла застрелить или зарезать – ненависти хватало, уж ты мне поверь! Те ублюдки как раз первыми прискакали. Я их двоих закрыла, а эллинг уже полыхал, как факел. Но только Клигис и я это знаем. Больше никто. Я слышала крики и даже не шелохнулась. А если и дрожала, так это от бешенства. Правда, Клигис попытался раздвинуть створки, но сам чуть не сгорел. Может, помнишь, был такой фильм? «Какой?» – Я пошевелил сухими губами и налил себе полстакана белой; во все это слабо верилось, бред какой-то, но и не верить нельзя: я ведь знал, кто такая Люция! «Рукопись, найденная в Сарагосе», – помнишь? Там солдаты на глазаху связанного мужчины насилуют его возлюбленную. А его заставляют смотреть. Мои подонки, естественно, не видели фильма, но вели себя точно так же. Специально светили фонариком, представляешь? Все продумали до мелочей: веревки, фонарик… Откормленные, ухоженные дебилы. Я бы их всех сожгла, но попались только те двое, я запомнила. Двое других были местные. Один потом разбился на мотоцикле. Второй еще жив. Не думаю, что долго протянет.
Меня передернуло, а Люция говорила медленно и спокойно. Сон прошел. Я выцедил бутылку – хмель не брал абсолютно, я молчал, не понимая, что и как говорить, только мял в руках сигарету. По существу – все это мелодрама, шептала она. В нашей будничной жизни – множество мелодрам. Но мелодрамы, они забавны только по радио и на экране, хотя и там встречаются исключения, верно? Подлинная мелодрама всегда ужасна. Ты прав: ничего сочинять не нужно. Я-то не знала, что сумею это придумать и сделать. Да я ничего и не делала, только дверь заложила. Крики не так уж страшны, да они и затихли довольно быстро. Все там сгорело, даже дверей не осталось. Антанас, конечно, не знал ничего и не знает – Господи, не приведи!.. Конечно, тут началось: понаехали чекисты и прокуроры чуть не из Вильнюса. Мелочи я опускаю. Меня и Антанаса допросили, очень интересовались его избиением… Установили, что те скоты сперва задохнулись в дыму и только потом сгорели. Все. Дело закрыто. Два юных, перспективных литовских спортсмена, спасая общенародную собственность… и так далее. А тебе я еще скажу… только тебе. Когда на меня навалился первый, я до крови закусила губу и ощутила такую мощь, что, если бы другие не держали меня за ноги, я бы его отшвырнула, как куклу, и в клочья разорвала! Столько злобы! Но когда после первого навалился этот… ну, ты знаешь… я вдруг поняла, что хочу! Ужас! Все сильнее, сильнее. И в то же время я ощущала, что Антанас тут, в двух шагах. Они светили фонариком и принуждали его смотреть. Совсем как в том фильме. Он не смотрел, от удара он потерял сознание. А я, понимаешь, не удержалась и заорала – так было сильно! Проклятая физиология! Я была противна самой себе, хотя понимала, что не виновата. Телесный импульс, с ним не поспоришь, ну, скажи, это ведь правда. Мне и сейчас мерзко и страшно. Вот почему я с Антанасом. Я с ним буду все время, пока… Ты понял? И больше ни с кем. Если бы все, что со мной случилось, я прочитала в книге, не поверила бы, поморщилась: что за болезненная фантазия! Если когда-нибудь станешь писать – а я чувствую: станешь, – никогда не выдумывай ничего такого. Вообще избегай подобных сюжетов. Особенно физиологии. Она – наш общий противник, ты понял, мальчик? Не на мальчика я обиделся в этот раз. Где уж там.
– А когда Антанас поправился, вы…
Больше Люция ничего не рассказывала. Лишь уточнила, куда рентгенолог Бладжюс тогда посылал тридцать рублей, всколыхнувших весь городок. И кому посылал. А, ты ведь и сам помнишь – Аугустинене. Знаешь, кто она, эта Аугустинене? Простая деревенская женщина, она вырастила Антанаса. Его отец сгинул в лесу, а мать умерла от чахотки, когда мальчику ему было четыре. Ну, конечно, поэтому он и пошел войной на туберкулез, образно говоря. Да, такие бойцы называются фтизиатрами. Думаю, умри его мать от какой-то другой болезни, он все равно бы он стал рентгенологом, он рожден для этого, как другой – бондарем или там барабанщиком. Да, правильно, фти-зи-атр. Без пафоса. Он мог бы стать великим ученым, не боюсь этого слова. Он и есть ученый, но еще он великий практик. Он чувствует всю болезнь. Автобус – только часть Антанаса, пусть и не самая малая. Я не смогу тебе все правильно описать. Сама еще не все понимаю. Ты прав, малыш, я изменилась. Всем существом, бесповоротно. И рада, что это так. Я больше не мистик, не наивный романтик – ты меня немного успел узнать. Кажется, во мне не осталось цинизма, хотя… Не веришь?