Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Via Baltica (сборник)

Кунчинас Юргис

Шрифт:

С долбаной медкомиссии я прилетел как на крыльях. Военные медики у меня обнаружили гипертонию – повышенное кровяное давление. Нормальный человек никогда бы не стал радоваться, узнав про такой диагноз – нервная дистония гипертонического типа. Так или как-то так. Но разве я был нормален? Условно, с серьезными оговорками. Надо мной словно расчистилось небо, но ликовать было бы преждевременно. Они меня не заберут, не смогут забрать, повторял я себе и Даниеле, и совал заветный листок с направлением под нос хозяину, вернувшемуся домой после удачной операции, и даже хронической комсомолке Грасильде Гедрюте, которую встретил случайно на улице: смотри, выскочка! «Выскочка», естественно, про себя, не вслух. Не буду служить – можете все провалиться! И добавил: не по причине сраного геморроя, на который ты, карьеристка, при всех намекнула на своем отчетном собрании, а потому, что теперь у меня гипертония на нервной почве, как и полагается творческой личности. Ясно? По моей сияющей физиономии Грасильда могла прочесть все, о чем я смолчал: и обиду за Даниеле, и ненависть к ней самой: ведь это она с комсомольских амвонов проклинала меня за грехи – нарушение академической дисциплины, склонность к богеме и нигилизму, это ее слова! В больницу я должен был лечь через неделю: там не хватало свободных мест. До начала обследования я старался поддерживать подобающее давление, чтобы не огорчать себя и врачей. Надо нервничать! – орал я на Даниеле, чьи щеки румянились, как деревенские

яблочки, а сердце скорбело – и по мне, жаждущему всерьез заболеть, и по себе, больной неподдельно. Меня воротит от этих чернил ! – говорил я, но надо, как ты не можешь понять! От них ведь скачет давление! Я старался срываться по малейшему поводу, на который раньше не обратил бы внимания: из-за того, что улицы плохо освещены, что в забегаловке не доливают пиво: поглядите, сплошная пена! Я зверел оттого, что меня как вычеркнутого пытаются не пустить в общую университетскую читальню. Приказ! Чей приказ? Такие события выбивали из колеи и без шуток действовали на нервы: у меня действительно по-настоящему шумело в висках, звенело в обоих ушах, а ноги были как ватные. Однако – пусть это грозило дестабилизацией моему истощенному организму – я был счастлив: ну вот и все! Теперь не нужна чахотка! Над гипертонией тоже никто не посмеет глумиться, пусть только попробуют! Один тертый и мятый журналист из газеты «Спорт» в тех же самых «Пращурах», узнав о моей проблеме, рассказал про сильный и верный способ поддерживать высокое кровяное давление. Только т-с-с! Способ, конечно, был не из особо приятных, но когда пытаешься откосить от службы на подводном флоте или в пустыне, все годится, все впрок. Главное – результат, а он должен быть единственным: в мирное время к строевой службе негоден!. Такая запись в военном билете – венец моих самых заветных грез. «Хорошо, а потом?» – так часто любила спрашивать Даниеле, а я впадал в еще большее бешенство: Что потом? Чего ты цепляешься? Какое еще потом? Буду жить! Как все! Как-то на улице Чюрлениса я лицом к лицу столкнулся со Степашкиным, теперь уже настоящим полковником, в каракулевой папахе и тремя звездами на погонах – получил наконец, то, чего жаждал всю жизнь. Мы, конечно, узнали друг друга издалека, только здороваться не собирались. Зато улыбнулись оба: Степашкин злобно и торжествующе, я – фальшиво и всепрощающе. Мог ли додуматься этот осел, что я свободен (почти), что никогда не пойду служить в их поганую армию. Меня потянуло даже запустить ему вслед комком тяжелого и влажного снега: пока военные оформляли мое направление в 3-ю Советскую, а медики все не могли найти свободное место, уверяя, что некуда класть очень тяжелых больных, выпал снег. Становилось ясно: чем бы ни кончилось это комплексное обследование, в осенний призыв я попасть не могу. Разве только начнется мировая война, и тогда призовут всех до единого – рецидивистов, интеллектуалов, помешанных и калек. Дабы избегнуть случайностей, я поступал по совету того журналиста: в один дых высмаливал полсигареты «Памир», не выпуская дыма, запивал стаканом воды и без остановки пятнадцать раз приседал. Результат ощущался сразу: сердце билось как молот о наковальню, кровь колотила в виски, темнело в глазах, ноги не слушались и голова кружилась. Правда, все это быстро проходило, но журналист научил: любым способом узнай у сестрички, когда будут мерить давление, и упражнения выполняй непосредственно перед посещением процедурного кабинета. Успех гарантирован!

Однажды за этой гимнастикой меня в коридоре застала Даниеле – и так начала кричать, что у меня заложило уши. Она кричала, а я приседал – не мог остановиться на полдороге. Как только она учуяла?

– Пятнадцать! – я сплюнул на пол и, тяжело дыша, прохрипел: – Дура! Ты-ра-дуй-ся! И-ли-ты-хо-чешь-что-бы-ме-ня-за-бра-ли?

Она выкинула «Памир», но табак и тогда дефицитом не был. Я не бросал регулярных занятий, а Даниеле сказал:

– Мешай, кричи, осуждай. Ты ведь отлично знаешь, ради кого я все это делаю! Правда, нервничаю все меньше, а это плохо. Ко всему уже притерпелся, и ты – моя единственная надежда, Даниеле!

Военным ждать надоело, последовал строгий приказ, после которого немедленно освободилось место, и меня госпитализировали. Поначалу я лежал в коридоре, и лишь через несколько дней был помещен в переполненную палату. Я чувствовал себя совершенно здоровым. Было неловко среди мужчин, перенесших тяжелые операции, пострадавших от автоаварий и поножовщины, получивших бытовые и производственные увечья: у большинства сквозь бинты проступала кровь. Были пациенты полегче – с астмами, пороками сердца – и вроде меня: их обследовали. Но ни легкие, ни тяжелые не обращали на меня никакого внимания, каждый был занят собой, жадно ждал передач из дома, ибо скалькулированные больничные порции удручали малостью и преснотой. После еды больные немедленно что-нибудь опять начинали жевать: кто куриную ножку, кто яблоко. Другие мазали на хлеб маргарин и посыпали солью – тоже лакомство!

Даниеле меня посетила всего один раз, а потом уехала. В деревне тяжело захворала крестная, которая была ей ближе родимой матери, Даниеле пошла отпрашиваться, и, к ее удивлению, декан сразу же согласился. Конечно, конечно, езжайте! Ведь вам надо немного… развеяться. Вот оно как. Чахотку, хоть и самую незаметную, все уважают. Такая традиция, не обошлось без влияния литературы: Янонис [32] , Билюнас. Не сомневаюсь, что в юные годы и тот декан, и Альбинас Н., завкафедрой, и, естественно, фрау Фогель искренне сострадали чахоточным и мечтали сказать смерти «нет!». Тем лучше для Даниеле, и вправду, передохнет. Временами мне становилось невмоготу от ее бетонной сознательности, смертельно серьезной набожности, молений до и после ; чего она там просила? Здоровья, покоя, тех несчастных двойняшек? Уже не помню. Однако не уважать ее было нельзя: Даниеле все делала вдумчиво, обстоятельно, ничего не скрывая и не лицемеря – молилась, любила, жила. Иногда эта серьезность даже смешила, но на фоне всеобщего эгоизма, равнодушия, вялости и казарменного однообразия Даниеле была образцом терпимости, щедрости и даже духовности. Подобные люди в те еще времена особенно раздражали всяких лидеров и функционеров. Грасильду, к примеру. Даниеле была фундаментальна, и я завидовал ее твердости, хотя понимал: никакие занятия, никакое усердие и волевые потуги (сам я к этому был вообще не способен) не заменят того, что раздает один только Бог.

Так или примерно так я рассуждал, сидя в палате на незастеленной койке, слушая стоны и жалобы пациентов, смеясь принесенным из города анекдотам, наблюдая карточные баталии юнцов, тоже обследуемых. Большинство больных составляли русские, но и литовцы, без видимой надобности, между собой говорили по-русски. Даже со мной. Когда я попробовал одного пристыдить и попросил перейти на родной язык, тот изумленно вытаращил глаза, а потом чуть не врезал мне по носу: «Одурел, парень?» Вот так. С этим я перестал общаться. Но именно он сообщил (по-литовски), что ко мне пришли. Ждут внизу. Да, забыл сказать, что была эпидемия гриппа и посетителей допускали лишь к умирающим – а таких тут всегда хватало! – те, кто поздоровее, встречались с друзьями и близкими в специальной комнатке, предварительно повязав марлевый респиратор. Там на стенах висели инструкции, исполненные черной тушью с красными вставками: как себя можно вести и что запрещается. Говорить, отвернувшись вполоборота от собеседника. Не держаться за руки.

Запрещается: обниматься, целоваться, дышать в лицо. При появлении первых малейших симптомов гриппа немедленно прекратить свидание! Правильно, так и надо. Лучше бы совсем запретили такие свидания, но, видимо, до абсолютного карантина не хватало каких-то долей процента.

Я накинул худой полосатый больничный халат и спустился в комнату для свиданий. По дороге сообразил, что меня скорее всего надули – какие ко мне посетители? Даже не разозлился: со скуки и не такое придумать можно. Но когда, смеясь над своей доверчивостью, я уже повернул назад, кто-то меня окликнул по имени. Я обернулся и не сразу узнал: Эльза! Уже с повязкой. В платке, в коротенькой шубке. Не узнать! «Ты прямо вылитый зэк!» – заявила сразу. Я в ответ: «Ты откуда?» Но тут она улыбнулась, обнажила свои белоснежные зубки, я и растаял: ну спасибочки, раз пришла. А откуда узнала? Что слышно в городе? Что пишет Мантойфель? Она опять улыбнулась: выхожу замуж. Знаешь, за кого? За Сенатора! Так… Последние месяцы она ходила с тем украинцем, симпатичным, но излишне болтливым парнем. Дальше: Мантойфель на стажировке в Нью-Йорке, прислал несколько писем, и о тебе расспрашивал, а потом замолчал. Мой будущий муж тебя не знает, а уже ненавидит, лучше вам не встречаться, еще подеретесь. Вообще он такой! Она им прямо хвалилась: он все что угодно из-под земли достанет, тебе не чета! Я приуныл. Ни словца про мои военные и другие дела. А вдруг меня послезавтра пошлют на Дальний Восток или на Крайний Север? Ей уже все равно. Своя рубашка ближе. Отец (актеришка!) тоже доволен будущим зятем – тот сразу достал лекарства, которых в аптеках сто лет не бывало. Вот так. До чего они все мне теперь чужие – этот пронырливый Эльзин фраер, папаня-актер, даже специалист по кишкам, иудей Мантойфель. И Эльза, которая вроде еще недавно… Те же губы и волосы. Нет, не те. Ну, она деланно посерьезнела, или мне показалось (в больнице поневоле становишься подозрительным): ну а что с твоим другом геморроем? Я не врезал ей потому, что рядом почтенная тетенька мирно шепталась со своим благоверным, а в дальнем углу воровато и лихорадочно целовалась парочка неопределенного возраста. Эльза все поняла, расхохоталась, чмокнула меня в щеку и сказала человеческим голосом:

– Тут Франца случайно встретила, так он мне все рассказал. Где ты и что. Теперь тебя уже не забреют, срок прошел. Но вот увидишь – весной обязательно заметут. Кое-кто прямо спит и видит, как бы тебя обуть в сапоги и одеть в шинель. Ладно, я пошла. Ты не сдавайся, иди до конца. Разве я виновата, что мне везет? И у тебя наладится. Чего и желаю. Все. Пока!

Дала мне в руки пакет, а за пазуху сунула плоскую фляжку «Охотничьей крепкой». Для моего давления – самое то.

Уже на второй день моего лежанья в больнице я нашел во флигеле коридор, там что-то чинили, и лучшего места для упражнений с водой и «Памиром» придумать было нельзя. Никто меня тут не мог ни застать, ни разоблачить: посреди коридора была проложена дорожка из досок, появись кто угодно – раздастся немыслимый грохот. А пациент, курящий в укромном месте, ни у кого не вызывал подозрений – даже у военного комиссара. Шаги я услышал на четвертый или на пятый день; давление я все время держал на высоком уровне, докторша прямо пугалась: такой молодой, а давление как у пенсионера… откуда? Я пожимал плечами: это вы мне скажите, откуда! И вот – раздались шаги. Я как раз исполнял десятое приседание. Шаги приближались. Пришлось прервать процедуру – а журналист подчеркивал, что приседаний непременно должно быть пятнадцать ! – я смачно выругался и уселся на подоконник: кто это нарушает мое святое уединение? Если строитель, тогда еще ладно. Но когда в проеме – дверей там не было – возник силуэт костлявой и длинной Грасильды Гедрюте, я сполз с подоконника, почему-то присел и начал тереть глаза: у меня уже, видно, глюки пошли от этой гимнастики! Грасильда? Тут, в 3-й Советской? А почему не в конце Антоколя, в лазарете для советских вельмож, где номенклатура умирает, правда, не на дворе, как король в Мяркине, а в одноместных люксах в окружении близких родственников и партийных товарищей. Почему же она не там, где в палатах стоят телефоны и телевизоры, где паркет, где тебя, если солнце, перебазируют на балкон, откуда перед отбытием в Пустоту старые большевики в состоянии различить очертания недостроенного коммунизма? Я всерьез разозлился, увидев среди обожаемого убожества функционерку Грасильду, произнес вышеозначенную тираду, поразился еще один раз ее невиданной скромности и спросил:

– Что они, Грасе, делают тут с тобой, в этом пролетарском узилище?

Она неуверенно улыбнулась. Вид у нее был – совсем никуда. Бледная, исхудавшая, в пижаме (правда, шелковой, взятой из дома), испещренной розовыми и синими ящерками. У нее была астма – мерзкая, мучительная, испепеляющая болезнь, двоюродная сестра чахотке. Из-за этого у Грасильды так не развита грудь – пижама в известном месте напоминала Прикаспийскую низменность. Она задыхалась. Всегда носила с собой ингалятор, но использовала его по инструкции, в меру, иначе никакого эффекта. А как без него, если чувствуешь, что сейчас задохнешься, что тает сознание, все вокруг угасает, словно в кинозале? Примерно вот так, бесстрастно, описала мне все великая функционерка и яростная доносчица, ну, хорошо, информаторша. Астматичка Грасильда Гедрюте, место рождения – Жямайтская Калвария (в те годы Вардува). Я курил уже нормальную сигарету, она, отвернувшись, стояла рядом и с кривой улыбкой рассказывала обо всем подряд: о болезнях, сессиях, книгах, дурной погоде, новом журнале. Предложила говорить по-немецки, но я вежливо отказался: мне это слишком трудно, я буду стесняться. По правде, мне было совсем нестрашно говорить по-немецки с немцем, даже и западным, но со своими – нет. Вечно они пристают с артиклями и произношением редуцированных гласных. У меня хромало употребление отглагольных форм и множественного числа существительных. И если на кафедре кто-нибудь из ярых зубрил обращался ко мне по-немецки, я неучтиво бросал знакомую крылатую фразу, например: «Die Soldaten sollen wissen, wie die Fische ins Wasser pissen!» [33]

Я говорил настолько невнятно, что собеседники – особенную настойчивость проявляла Сирена М. – просили меня повторить: «Wie,bitte?» [34] .

А я уже декламировал какой-нибудь новый шедевр. Самое страшное, что в моих ответах почти всегда усматривали двусмысленность, понимая меня по-своему, а одна театралка даже вставляла их в свои студийные представления. С немцами – даже швабами! – я общался без большого труда. Поэтому истощенной, но стойкой Грасильде я посоветовал говорить на родном языке.

– Можем и по-жямайтски, – просияла Грасе и тут же надолго закашлялась. – Хорошо, говори как хочешь. Если хочешь.

Я хочу? Этого не хватало! Сама подвалила, помешала моим занятиям и еще подавай разговоры. Много чести! Функционер – он и при смерти функционер. Я посмотрел ей в глаза – черные, узкие, насмешливые, пронзительные, даже цыганские, как в известном романсе.

– Грасильда, – сказал я негромко. – Грасильда, – повторил я ее настоящее имя, потому что сама себя она называла Храсилда, – почему ты всех нас так пламенно ненавидишь?

Она растерялась, но всего на мгновение.

– Я ненавижу? – Брови ее (кстати, на редкость правильные) взлетели. Никто не поверил бы, что функционерша даже теперь играет. – Ненавижу? Mensch [35] , – она все-таки ввернула чужое слово, – что ты плетешь? Я всем вам желаю добра, добра, и только добра!

– Ты, Грасильда, – я уже шпарил без остановки, – шпионишь за всеми, лезешь, куда не просят, что – тебе платят за это?

– Не платят, – рассмеялась она. Я понял, что проиграл – она не обиделась. – Я все делаю добровольно, по призванию. Доношу, вынюхиваю, на собраниях выступаю, пишу! Деточки, мне всех вас так жалко! Вот заберут тебя в армию – и два года к черту! Если ты там вообще не загнешься, и такое бывает.

Поделиться с друзьями: