Во тьме окаянной
Шрифт:
– Первой утопленник… – гулом разнеслось над собравшимися мужиками.
– Вишь, братцы, как оно бывает, – стягивая с головы шапку, сказал старый соляной повар. – Не захотели добром требы дать, так русалии себе сами жертву взяли…
На все голоса распевает пробуждающийся под солнечным теплом лес, окликает, смеется, жалобит. Чует приближающееся лето. Вот тревожно воскликнул зимородок: «Псиив… псиив… чикии…» и быстро умолкнул, будто бы растворился в чащобе, но тут же откликнулась оляпка: «Дзит, дзит…», которую заглушили переливные выкрики пересмешки:
Савва пристально осмотрел опушку и рукою поманил к себе Петрушу:
– Глянь вон на то старое деревце, – тихонько шепнул мальчику, указывая на старую березу. – Вишь птицу?
– Вижу, дядька Савва, – ответил мальчик. – Да что из того?
– Признаешь?
Скромное неприглядное опереньице, резкие пестринки, белесоватые брови…
– Нет, дядька Савва, не признаю… На конька лесного вроде смахивает, да что-то в нем не по-коньковски…
– Молодец, смекнул! – улыбнулся Савва. – Юла это, лесной жаворонок, для этих мест редкий гость. Да ты слушай, сейчас петь начнет…
Птица встрепенулась и, поудобнее устроившись на ветке, звучно свистнула: «Юли-юли-юли…»
– Чудно! – восхищенно прошептал мальчик. – И юлу не переставая поминает…
– Погодь, – поясняя, добавил Савва, – да послушай, что еще птаха вытворять станет!
Замолчав на мгновение, снова птица пронзительно запела, совсем иначе, будто бы выворачивая прежнюю песнь наизнанку: «Тилю-тилю-тилю…»
– Дивно! – Савва глубоко вдохнул опьяняющий лесной дух. – Птаха малая, а поет, только лесу внемля! А вот себя в нем заслышав, смущенье терпит, да супротив себе петь начинает…
– Почто ж ей смущаться, дядька Савва? – пожал плечами пастушок. – Разве не Господь ейную песню сложил?
– Ты пойми, Петруша, что стыдится она не своего дара, а малой его доли перед всем лесным благолепием… Все равно как смущается мастеровой человек, замирая перед неописуемыми красотами храма…
– У нас Борисоглебскую церкву, почитай, трое мужиков срубили, поставили да сами ж и расписали… – извиняясь, ответил Петруша. – Оно ясно, что кадильницы да чаши со лжицами из Сольвычегодска прислали, еще пару образов да святое напрестольное Евангелие… Так разве они смущаться станут?
Снегов погладил паренька по волосам и махнул рукой:
– Ты лучше сказывай, скоро ли к дедовой избушке придем?
Петруша вытянул руку и указал на еле приметный холмик на краю поляны:
– Так вот же она, дядька Савва.
– Вот тебе и изба! – удивился Снегов. – Не то землянка, не то вовсе нора звериная, только укрытая дерновой крышей…
– Это я для важности землянкой назвал, – признался Петруша. – Иначе заартачился бы, да не пошел к деду. С ним поговорить надобно…
– Коли ему надобно, так чего ж сам на Чусовую не пришел? Али лесной человек пужлив?
– Дед-то ведун! – воскликнул пастушок. – В городке, среди людев, ведовство сразу же с полсилы теряется, да и лес за то шибко забижается!
Из кустов показался старик со всклоченными седыми волосами:
– Ерунду бает малец. Бортничаем мы, угодье тут нашенское… Деревья бортим, колоды долбим, мед да воск от пчелок лесных собираем…
Снегов подошел к старику и, почтительно поклонившись
в пояс, спросил:– Как тебя кличут, добрый человек?
– Тишко тута, – пояснил старик, – Тишкоми нас и кличут… А мы и не спорим, на Тишок и окликаемся!
– Бортить – все одно что девку тешить, умеючи надобно, – поучал старик, проводя Савву по бесконечным медоносным угодьям. – Мед-то есть земная душа, истинная драгоценность, собранная святыми угодниками пчелиными.
– Ухожье у тебя великое! – заметил Снегов, оглядывая многочисленные, заботливо выделанные борти-дуплянки. – Только, старче, никак не возьму в толк: всего год, как пришла Русь на Чусовую, а ты местную Парму словно век обживал.
– Кому, может, и Парма, а для нас – батюшка-лес! – резко обрезал послушника старик. – Мы в нем испокон веку живем. Вон, полюбуйся: тута дельные дерева с пчелами, тута без пчел, а вон тама, – Тишка махнул рукой, указывая за спину, – холстецы на подходе. До Строгановых жили и после их жить останемся…
– Да как же без Руси среди вогул… – удивился Снегов. – Они своих-то не жалуют, а чужаков и подавно. Или про меж вас уговор какой есть?
– Какой меж нами уговор? – развел руками дед. – Не по одной земле ходим, иными небесами укрыты, воздух в нутрях и тот разный. Пути-дороженьки у нас непроглядные, ходим да не пересечемся: они – своей Пармой, а мы – святым бором! Каждый своим повязан, да на разное помазан…
Савва растеряно посмотрел то на старика, то на мальчика и нерешительно спросил:
– Так вы язычниками будете, а сия земля – святилище идольское?
– Экого ты, Петруша, дурня привел! – Старик переглянулся с пастушком и рассмеялся. – Еще сказывал, грамоте учен, да вельми сведущ!
– Так объясните, кто вы такие, сколь вас и почто, как тати, по лесам хоронитесь? Беглые да опальные, али из полона сюда бежавшие?
– Ты не подумай чего, дядька Савва, – встрял в разговор пастушок. – Русские мы, во Христа крещенные. Только другие, тайные…
– Помолчи, Петруша, – остановил мальчика старик. – Ежели человек на двух ногах хромает, на трех пуще хромать станет.
Старик вытащил из-за пояса топор и, делая насечку на цветущей березе, сказал:
– Чем попусту балякать, лучше отворим вежды… Поживет человече, походит, посмотрит, авось чего и уразумеет…
Затем, собрав молодыми листьями наполнившуюся влагой подсочку, пережевал их в густую кашицу и принялся намазывать ею глаза растерявшегося Снегова.
– Тако, родимой, лучше, – приговаривал старик, втирая в виски да веки послушника пахнущую весной зелень. – Не вопрошай, не противься, опосля самому лучше и будет!
Глаза защипало, обжигая так, слово в них плеснули кипящей водою, голова пошла кругом, к горлу подкатилась дурманящая тошнота…
– Ты чего творишь, дед! – завопил Снегов. – Выжег, выжег, окаянный, очи!
Оцепенение прошло, сменяясь ярым гневом: Савва попытался схватить Тишку, но тот, извиваясь, выскользнул из рук, словно рыба, безмолвно растворяясь в лесной чащобе. Снегов тер слезящиеся глаза рукавами, но жжение не проходило, вдавливая очи вглубь, разрывая, выворачивая наизнанку блуждавшие в голове мысли…