Во тьме окаянной
Шрифт:
– Помер Ондрейка… Окоченел весь…
Старик встал на колени, пробежал пальцами по застывшему лицу, затем ухом приложился к губам:
– Преставился раб Божий, не с нами, а к Отцу Небесному пошел…
Слепцы подходили к покойному, снимали шапки и отдавали земные поклоны. Затем, подняли Ондрейку на руки и, подойдя к ближайшему дереву, привязали к нему тело веревкой, а затем закидали принесенными мальчиком ветками.
Из-за моря, из-за леса возворачиваются, Ждут да и дожидаются. А тебя, Ондреюшка, Не дождатисяПарфений, подражая церковному песнопению, торжественно и густо затягивал слова, помахивая, словно кадилом, ветхой шапкой из овчины. Нищие вслед за ним подхватили причеть, распевая его на два голоса:
Так завейтеся ветры буйныя, Разнеситеся снега белыя, Разойдитеся леса дремучия, Раскатитеся горы, Божьи камешки…Окончив требу, скоро перекрестились, взялись за веревку, и пошли прочь…
Алешка-поводырь, идущий с Парфением впереди, долго молчал, ожидая, что старик скажет сам, объяснит, почему калики не схоронили Ондрейку по христианскому обычаю, а бросили мертвого посреди леса… Но Пахомий молчал и лишь изредка по-стариковски шевелил губами, подставляя лицо лучам взошедшего солнца.
– Так что же, дядька Парфений, мы Ондрейку так и оставим подле дерева, зверям на съедение, а сами своим путем отправимся?
Мальчик с укоризной поглядел на старика и, раздосадовав его молчанием, с силою дернул за рукав зипуна:
– Слышь, дядька Парфений, давай воротимся, пока недалеко отошли, костер запалим, да хоть на малую яму земли отогреем. Тоды по-людски дядьку Ондрея схороним. Хороший он был…
Мальчик задумался, вспоминая как однорукий Ондрейка, мучаясь, вязал ему соломенных кукол да плел лапти из лыка…
– Воротимся, а то ей-богу, брошу вас и убегу куды глаза поглядят…
– Что-тка, миленькой! – Старик ласково погладил мальчика по волосам. – Не проворим отмерять ножками и пары верст, как сама собою расступится под Ондрейкою нашим мать-земля, в себя примет да самим Латырь-камушком Господним припрет! А нам туды соваться нельзя, великий грех к наготе земли-матери прикасаться…
Странный сон приснился Даниле. Будто идут по заснеженному лесу калики перехожие, оставляя каждую ночь на своем пути по усопшему. Идут неотступно, с верой и дерзновением подвижническим, да никак не могут прийти. То ли им некуда идти, то ли то место, в которое они стремились, исчезло, сгинуло навеки или укрылось в места, недоступные для смертных людей, подобно граду Китежу…
Карий приподнялся на скамье, кликнул старика. Тот возник из темноты с горящей свечой, с ясными, пронзительными глазами, будто и не спал вовсе.
– Пить хочу, старче, помилосердствуй…
– Доброму и вода в добро. – Старик поднес Даниле ковш. – Добро ли почивал?
Карий пил жадно, большими глотками, подобно человеку, до полусмерти истомленному пустыней. Осушив до капли, обратился к старику не с ответом, а вопросом:
– Сколь долго ходишь за мной, того не ведаю, как и не знаю ни имени, ни кто ты есть…
– Разве важно, кто я таков? Значение имеет лишь то, кто есть и кем стану для тебя…
Старик сдержано улыбнулся и принялся разжигать по стенам светильники:
– Пусть буду тебе зваться Иаваном или Иваном, как привыкнешь. По призванию да по Божьему поручению я медвежий пророк…
Данила пытался уловить малейшее движение мускулов, зацепиться за мимическую игру на выразительном лице, лишь бы убедиться в правдивости
его слов.– Выходит, и у медведей сыскался пророк?
– Отчего нет? – невозмутимо ответил старик. – У всей твари Божьей есть свой ходатай, пророк да апостол. Медведь так и вовсе зверь крайний, подобного ему и не встретишь.
– Отчего же он крайний? – допытывался Данила, не ослабевая своего внимания. – Зверь как зверь. В мире куда причудливее встретить можно…
– Медведь – первый и последний зверь, что райский мед с запретного древа вкусил. Оттого половину своей жизни живым бродит, половину в берлоге лежит, как мертвец в гробу. По краю бытия странствует, двоедушник: одна душа в нем от райского сада, другая – от ярости змеиной. Оттого он и сам в себе двоится: бесстрашный трус да безгрешный богохульник, не то воевода, не то юрод…
Данила подумал, что ветхий днями медвежий пророк наверняка застал людей, слышавших изустно о райском саде, кто владел языками звериными и птичьими, кто еще умел не умирать, а возвращаться…
– Значит, здесь мое место, рядом с тобой? И судьбою уготовано быть не во свете и не во тьме, но стать карающим хранителем, что воздает любовью за любовь и платит злом за зло?
Иаван протянул Даниле деревянную чашу, полную отвара пьянящих райских трав, что одних лишают жизни, а других от смерти возвращают к ней:
– Ни я об этом не ведаю, ни ты об этом не знаешь. Но видит Бог сердце твое, оттого и направляет путь твой…
Глава 34. Видение Даниила
Белая, залитая вечерней зарею снежная равнина тянулась бесконечно долгим полотном, переламываясь у горизонта и заползая на играющее скупыми красками закатное зимнее небо. Тени ложились все дальше, пока и вовсе не стали медленно исчезать, смешиваясь с надвигавшимися сумерками… Снег был нетронутым, воздушным и почему-то теплым, словно птичий пух. Данила посмотрел вниз – он шел и не оставлял за собой привычных осторожных следов.
«Словно по облакам, что шествующий ангел по снам праведных…»
Солнце стремительно пряталось за горизонтом, последними лучами цепляясь за еще багряную полосу неба, ставшего уже ночным и иссиня-черным. Стало так тихо, что Данила перестал различать даже свое дыхание. Он оглянулся: надвигающаяся темнота стремительно скрывала необозримую прежде снежную равнину, а может, и не снежную, а песчаную пустыню без берегов, по которой на золотом верблюде ездил солнечным днем вечно дремлющий и уставший милосердный Бог. Тот самый, что однажды сотворил за шесть дней весь этот видимый и незримый мир, населяя его живыми душами птиц и пресмыкающихся гадов, а также человека по образу и подобию Своему, и благословил его, потому что увидел Бог, что это хорошо. И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмой от всех дел Своих, которые делал. И вот теперь, дремлющий, едет неспешно на Своем белом верблюде к самому горизонту, унося надежду отыскать первозданный праведный путь.
– Господи, услышь меня! – Данила закричал изо всех сил, бросаясь вслед уходящего в бесконечность верблюда. Но чем сильнее бежал, разрывая от натуги жилы, тем дальше от него становился уходящий за горизонт Создатель, тем никчемнее казалось его стремление докричаться и догнать Бога.
– Пусть так, Господи… – Данила рухнул на остывающий предзакатный песок, а может, на раскаленный, как лава, снег…
Плачет Данила горючими, детскими слезами, какие ведал только по убиенной матери. Рыдает, не стесняясь ни слез своих, ни сокрушенного сердца. Слезы жгут глаза, застилая видение, обращая его в беспредельную соляную пустыню…