Возвращение примитива. Антииндустриальная революция
Шрифт:
Эта заметка — настолько яркий пример журналистики в ее лучшем проявлении, что мне захотелось, чтобы мои читатели ознакомились с ней и задумались над ее глубинным смыслом.
Ее автор — журналист, который знает, как увидеть главное и какие вопросы поднять. Это на первый взгляд обычная новость, но сама ее простота и берущая за душу ясность придает ему качества не новостного сообщения, а произведения искусства: красоту, величие, отчаянную смелость и не выставляемый напоказ крик о помощи — крик, ни к кому конкретно не обращенный, звучащий между строк и несущийся от замерзших булыжников сумеречных московских мостовых куда-то в космос.
За многие годы, прошедшие после того, как я покинула
Я не имею в виду, что я оказалась бы одной из обвиняемых в советском суде: уже в студенческие годы я знала достаточно для того, чтобы понимать: политический протест в Советской России — бесполезная затея. Но это знание много раз покидало меня; так что, возможно, я и оказалась бы в числе протестующих на улице. Я знаю, что они чувствовали и что могло заставить их пойти на это.
Существует фундаментальное убеждение, которого некоторые люди так никогда и не приобретают, другие хранят лишь в юности, но очень немногие придерживаются его до конца своих дней: убеждение в том, что идеи имеют значение. В юности это убеждение воспринимается как само собой разумеющийся абсолют, и человек просто не способен до конца поверить в то, что не все люди с ним согласны. То, что идеи важны, значит, что важны знания, истина, человеческий разум. И сияние этой уверенности — лучшее качество юности.
Из этой убежденности следует неспособность поверить в силу или победу зла. Какой бы упадок и коррупцию ни наблюдал человек непосредственно вокруг себя, он не может счесть это нормальным, постоянным или метафизически правильным. Он чувствует: «Эта несправедливость (или ужас, или ложь, или разочарование, или боль, или муки) — исключение, а не правило жизни». Он уверен, что где-то на земле — пусть не рядом с ним и вне пределов его досягаемости — для человека возможна достойная жизнь, а правосудие имеет значение. На то, чтобы согласиться с тем, что он живет среди недочеловеков, уходят годы, — если это вообще происходит; согласиться с этим в юности невозможно. А если правосудие существует, значит, нужно за него сражаться: человек высказывается, ощущая неназванную уверенность в том, что кто-то где-то его поймет.
В данном случае важнее всего — не конкретное содержание юношеских идеалов, а отношение к идеям как таковое. Лучше всего описать это можно, сказав, что человек относится к идеям серьезно; правда, «серьезно» — это слишком несерьезное слово в данном контексте: он принимает идеи с самой глубокой, чистой и страстной готовностью. (Благодаря такому отношению его разум всегда открыт для того, чтобы исправить свои идеи, если они неверны или неподлинны; но ничто на свете для него не может стоять выше истины идеи.)
Вот в чем состоит «необъяснимая личная алхимия», поразившая Генри Камма: независимый разум, преданный главенству идей, то есть истины.
Молодым людям, сохраняющим это убеждение, не требуется «отбрасывать конформизм общества». Они просто никогда и не были конформистами: они судят и оценивают; если они соглашаются с любым проявлением господствующих общественных взглядов, то лишь после оценки разумом (который может ошибаться), а не путем автоматического согласия с большинством. Чтобы видеть
зло, ложь и противоречия общества, в котором они живут, им не нужно знать другие общественные системы: единственный необходимый для этого инструмент — интеллектуальная честность.Люди, обладающие это «личной алхимией», крайне редко встречаются; они составляют крайне малое число в любой стране и культуре. В Советской России это трагические мученики.
Скорее всего, многие из этих молодых протестующих были социалистами или «коммунистами-идеалистами», так же, как обреченные чехословацкие бунтари, против подавления которых они протестовали. (Так не было в моем случае и в мое время, но четыре десятилетия спустя это, скорее всего, так.) Возможно, эти молодые диссиденты воспринимали советскую пропаганду всерьез: воспитанные на лозунгах, провозглашающих (неопределенную) свободу, справедливость и братство и порицающих военную агрессию, они смогли заметить отсутствие всех этих общественных ценностей в России и увидеть во вторжении в Чехословакию наиболее жестокий вид военной агрессии. Следовательно, если они воспринимали идеи всерьез, они восстали во имя тех самых идей, на которых их воспитали.
(В этом, кстати сказать, и состоит итоговое наказание для всех диктаторов и всех обманщиков: их рок — это те, кто им верил. Диктатура должна выдвигать некие отдаленные цели и моральные идеалы, чтобы оправдать свою власть и насилие над народом; пока она в состоянии убеждать свои жертвы, она в безопасности; но рано или поздно все ее противоречия оказываются брошенными ей же в лицо лучшими из граждан: самыми способными, самыми умными, самыми честными. Поэтому диктатура вынуждена постоянно уничтожать лучшие из «человеческих ресурсов». И пусть пройдет хоть 50 лет, хоть пять столетий, у диктатуры для эксплуатации и управления все равно будут оставаться лишь честолюбивые бандиты и безразличные бездельники; остальные будут умирать — физически или духовно — молодыми.)
На практике верность идеям ведет к почти неосознанным проявлениям доброй воли по отношению к людям — или, скорее, к чему-то более глубокому и важному, что лежит в основе доброй воли: к уважению. Она ведет к тому, что при личном общении такой человек относится к другим как к мыслящим существам, руководствуясь презумпцией невиновности, предполагая, что человек добр, пока он сам не докажет, что он злой; «зло», в понятиях такого отношения, означает закрытость для власти идей, то есть разума.
Именно это заставляло молодых бунтарей обсуждать политические вопросы с агентами тайной полиции. Не выраженное в словах, безымянное, неопределенное ощущение того, что «это люди», взяло верх над пониманием того, что это монстры в человеческом обличье. Если давать этому мотиву название, то можно определить его как аргумент, которому, на их взгляд, нечего противопоставить: «Разве вы не видите? Это же правда!» — и они будут говорить при любых обстоятельствах, перед любой аудиторией, чувствуя, что для них это вопрос жизни и смерти.
И они будут чувствовать это, оказавшись, если будет нужно, и перед лицом вооруженного противника; у них не будет времени на то, чтобы понять, зачем они это делают, и выяснить, что движет ими наиблагороднейшая форма метафизического инстинкта самосохранения: отказ от духовного самоубийства путем отказа от собственного разума и от выживания в качестве безмозглых роботов.
Пока ее мужа судили и приговаривали к заключению, Лариса Богораз сказала в его поддержку: «Я не могу поступить иначе». Да, как настоящий человек, она не могла.