Все равно будет май
Шрифт:
— Жена.
— Совестно, что вынужден беспокоить.
— Ничего. Она у меня фронтовичка. Привыкла.
— И нижняя полка свободна. Повезло. Не люблю на верхнюю забираться. Постарел, раздобрел. А раньше, бывало, завалишься на второй, а то и на третьей багажной полке и дрыхнешь, как бывший бог.
Полковник бросил портфель в багажник, повесил фуражку и плащ на вешалку, тяжело опустился на диван. На покатом с залысинами лбу синел след от тесноватой фуражки. Лицо усталое, обрюзгшее. Только глаза под седыми бровями живые, внимательные.
— Судя по загару, с юга?
— Угадали. Из Сочи.
— Завидую! В Ворошиловском отдыхали?
— Опять в «десятку».
— А я три года
Лицо Титарева еще больше осунулось, глаза потускнели. Грузно сидел, уставившись на оранжевые волоски настольной лампы. Проговорил мечтательно:
— Вот уйду в отставку, отправлюсь в Сочи, на Рицу, на Ахун-гору, шашлыки буду есть, цинандали попивать да читать сочинения господ Потехина или Златовратского.
Полуяров подумал, что изрядно устал человек, раз обуревают его такие мечты. Спросил с сочувствием:
— Много приходится работать?
— Дело, собственно, не в работе. Командировки надоедают. Хотя в песне и поется: «Сердце, тебе не хочется покоя», но, согласитесь, поезда, пересадки, гостиницы, столовки — не сахар. — И чтобы стряхнуть одолевшую усталость, предложил: — Как вы насчет чайку?
— Благодарю! Два стакана выпил.
— Два стакана не в счет. Бог троицу любит. Я уже заказал. Как вошел в вагон — первым делом о чае договорился. Чтобы покрепче да погорячей. А что делать прикажете! Пиво мне нельзя — почки, водку тоже врачи решительно из рациона исключили, даже на Новый год. Чаем только и спасаюсь.
В купе заглянула недовольная проводница в белом переднике с подносом в руках:
— Это вы среди ночи чай вздумали пить? Вам два стакана?
— Четыре! И повторить придется.
С оскорбленным лицом, еще не привыкшая к чудачествам пассажиров, молоденькая проводница молча поставила на столик четыре стакана чаю в мельхиоровых эмпээсовских подстаканниках, отсчитала восемь пакетиков с рафинадом, буркнула согласно инструкции:
— Приятного аппетита!
Полковник Титарев достал из портфеля пачку печенья.
— Эх, жаль, лимончика нет. А то бы знатно почаевничали.
Предвкушая удовольствие, помешивал ложечкой в стакане. Но лицо оставалось таким же старым, больным. Полуяров спросил:
— Устали?
— Есть немножко, — признался Титарев. — Утомительное дело — в дерьме копаться.
Только теперь Полуяров обратил внимание на эмблемы на погонах полковника.
— Военный трибунал?
— Около. Прокуратура.
— Признаться, меня всегда интересовала судебная практика, — заговорил Полуяров. — Хотелось познакомиться, так сказать, с тылами жизни, с ее изнанкой. Любил читать речи Кони, Крыленко, Вышинского…
— Вот, вот! — насмешливо закивал головой Титарев. — «Дело корнета Елагина», «Дело Ольги Палем, обвиняемой в убийстве студента Довнара», «Убийство коллежского асессора Чихачева» и в таком духе. Приятно валяться на диване и читать избранные речи адвокатов, где и блеск логики, и удивительное проникновение в сокровенные глубины человеческой психологии, или детективный роман, в котором работники уголовного розыска изображены такими милыми, обаятельными и высококультурными людьми, что просто хочется, чтобы они тебя арестовали.
— Признайтесь, есть и в этом жанре занятные книжонки.
— Именно книжонки, — усмехнулся Титарев. — Попадаются и они мне в руки. Прочитаешь пять страниц такого романа и скажешь: «Здорово!» Вторые пять страниц читаешь уже молча. А на пятнадцатой странице швыряешь книгу в угол: «Черт знает что!»
— Уж слишком придирчивый вы читатель.
— Даже снисходительный. Дело выеденного яйца не стоит, а берет его литературный ремесленник и раздувает кадило на
триста страниц. Вот почему теперь, когда я смотрю на толстый зад плодовитого романиста, мне все становится ясным. Нет, как хотите, а лучше, чем Федор Достоевский изобразил достопочтенного Порфирия Петровича, еще никто не написал о следователе. Он для молодых работников юстиции второй юридический факультет.— Классика! Может быть, Достоевский и вселил в меня интерес к судебным делам.
— Скажу по совести: не жалейте, что другой дорогой пошли. Ничего хорошего в нашем деле нет. Вы только раз попробуйте покопаться в грязи, крови, подлости, предательстве. Другую песенку запоете. Сам хорошо понимаю — нужно кому-то. А все-таки… Вот на днях закончили мы одно дело. Судили предателей и изменников Родины. Да об этом в газетах информация была. Не читали?
— Как-то пропустил, — признался Полуяров.
— Понимаю. Какие на пляже газеты! Волны, брассы, глиссеры, преферансы. А нам по долгу службы приходится с отребьем возиться. Для других война давно окончилась, а мы, да, пожалуй, еще саперы, все воюем. Они мины обезвреживают, неразорвавшиеся бомбы и снаряды из земли выковыривают, а мы разную гнусь на чистую воду выводим. Работенка не из приятных, да ведь нужная. Разве можно спокойно жить, когда где-то в щели враг притаился. Вот и разминируем.
Титарев, прихлебывая, с наслаждением пил горячий и — что уж совсем удивительно для поезда — крепкий чай. Видно, проводница сразу сообразила, что имеет дело со знатоком, и заварила чай свежий. Чтобы поддержать разговор, Полуяров спросил без особого, впрочем, интереса:
— Важный процесс был?
— Как вам сказать? — вздохнул полковник. — Такие процессы уже были и, вероятно, еще будут. Судили группу изменников, предателей, полицаев, карателей. Сброд, потерявший всякий человеческий облик. А сколько лет они жили среди нас, ходили по нашим улицам, ездили с нами в трамваях, в парках культуры и отдыха прогуливались. Подумаешь — даже оторопь берет!
Титарев устало вытер носовым платком покатый лоб, покрывшийся чайной испариной.
— Тридцать лет работаю по этой части, много всяческой дряни повидал, а не перестаю удивляться, какое порой мизерное, незначительное обстоятельство может пустить под откос жизнь человека. Вот и сейчас. Судили мы шестерых. Следствие установило, да подсудимые и сами признались: предавали, пытали, вешали и расстреливали невинных советских людей, женщин, детей. Были среди них и убежденные враги нашего народа, нашего государства. Были и люди слабые, которых самая заурядная трусость привела на путь измены и предательства. Не будь, скажем, войны, жил бы такой человечишко тихо и смирно, как тысячи других, работал, ходил в кино, выпивал в выходной по маленькой. Обыватель, как раньше говаривали. А тут война! Попал человекоподобный на фронт. Огонь, стрельба, кровь, смерть. И струсил. Кому охота умирать! Поднял руки: авось уцелею. Попал в плен. Голодных, разутых, раздетых, израненных, погнали их гитлеровцы в тыл. Кто упал — пуля в затылок! Кто отстал — пуля в затылок! Кто в сторону шагнул — пуля в затылок! История известная.
И вот начинается у этого человечишки, по-модному говоря, эскалация страха. На первый план выступает, все оттеснив и подавив, одно желание — выжить! А как выжить? Надо идти к немцам работать за лишнюю миску баланды. Вначале только работает: грузит, убирает, носит. Потом, пообвыкнув, делает все, что ему прикажут: хоронить — хоронит, стрелять — стреляет, вешать — вешает!
Так и те, которых мы недавно судили. Расстреливали, истязали, вешали советских людей. А если разобраться, из-за чего совершали свои страшные преступления, за что родину предали? Из-за миски вонючей баланды. Вот что страшно.