Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Всходил кровавый Марс: по следам войны
Шрифт:

— Мамэ, зинг! [21]

У кровати сидела согбенная морщинистая старушка с чёрным платком на голове и дрожащим голосом напевала печальную еврейскую песенку. Она повторила её раз десять, а больной все кричал:

— Мамэ, зинг!

Я тут же набросал перевод для Болконского.

Там, под землёю, безгласны и немы, Сыплются кости в могилах сырых. Некогда были те кости, как все мы, Даже прекраснее многих живых... Ныне в них черви
живут на постое,
Правят во мраке торжественный пир... Братья! Вся жизнь — сновиденье пустое: Только для смерти приходим мы в мир.

21

Мама, пой!

Вечерело. Я шёл по размякшему шоссе в направлении Тухова.

Мягкие вечерние сумерки обволакивали небо и землю всепроникающей таинственной грустью. Все вдруг затихло. Затихло движение обозов. Затихли выстрелы. И люди шли по дороге какие-то прозрачные и затихшие.

Когда я отошёл версты на две от деревни, я увидал, что с горы мне навстречу спускается лазаретный священник. Это высокий плотный старик, монах Киево-Печерской лавры, с душой простой и открытой, с лицом деревенского мужика. Большая борода на чёрной рясе придаёт ему красивую строгость.

Он шёл усталой походкой, плотно прижав руки к рясе, и в его опущенной голове читалась смиренная покорность.

— Над чем задумались, батюшка? — сказал я, поровнявшись. Он приоткрыл глаза и, медленно отрываясь от размышлений, сказал с печальной улыбкой:

— Над делами мирскими думаю. — И, как будто растроганный красотой грустящего неба, добавил задумчиво и строго: — Трепетание души человеческой, смертной тайной одетой, постигаю.

Я почувствовал, что в душе опечаленного монаха рождается какое-то тревожное смущение и, не желая выводить его из раздумья, хотел попрощаться. Но он поспешно остановил меня и тихо заговорил:

— Позвольте беспокойством своим отнять у вас толику времени... Хочу поделиться с вами большою тайной, которую Господь и начальство доверили мне. Если никуда не торопитесь, послушайте меня, старика. Дней семнадцать назад приказало мне начальство явиться в Клодницу или в Кленовицу — не помню здешних названий — исповедовать солдата, присуждённого к смертной казни. Напал он на жителя с целью грабежа. А тот с вооружением был. Оказал сопротивление. Солдатик возьми и пырни его ножиком в живот. Житель и скончался назавтра.

Приказали мне явиться в два часа. Только шло тогда отступление от Тарнова: по дороге госпиталей и обоза масса. Простоял я часа четыре на месте. Приехал об эту пору. Вошёл я к солдатику. Человек молодой, действительной службы. Руку вперёд протянул: кругом, говорит, виноват. Плачет-разливается. Ну, совершил я духовную требу. Думаю уходить. Нет — приказали мне в епитрахили с крестом идти впереди солдата...

Пришли мы в поле... Об эту пору было... Рота солдат стоит. Комендант. Офицеров много. Тишина-а-а... Вырыта среди поля могила, а впереди могилы столб стоит... Подвели солдата к столбу. Показали ему яму и лицом к солдатам повернули. Ещё горше заплакал...

Вышел комендант. Прочитал приговор. Двенадцать человек грабителей было. Кого в дисциплинарный батальон, кому каторга вышла, кому смертная казнь... Других раньше казнили. Моему — последняя очередь...

Плачет, плачет солдатик. Упав, поклонился миру. Крёстное целование принял. Просит прощения: виноват... кругом виноват... Подошёл я к нему, а у самого у меня руки трясутся, глаза закрываю... »...Благословен Господь в небесах. Тело твоё виновно, а душа праведная есть...»

Привязали

солдата к столбу, руки и тело верёвкой перетянули... Перестал он плакать и сказал громко так: «Одна минута — и всей жизни конец...»

Потом на глаза повязку надели. Скомандовал роте офицер. И... как выпалили — все тело в кашу обратилось... Брызнула кровь на пять-шесть саженей кругом... Повалили тело со столбом в яму (столб подрубленный был) и засыпали.

Пошёл я к коменданту чай пить. Жалко так. «Отчего бы, — говорю, — если положена человеку смерть, не послать такого в первые ряды боя... И его убили бы, и он бы скольких убил: отечеству польза». «Нельзя, — говорит. — Тогда сотни таких нашлись бы: все равно в бою помирать, так чего им бояться?»

Потом говорю коменданту: «Просил меня солдат перед смертью — забрали у него денег шестнадцать рублей. Хочет, чтобы жене отослали. Жена у него и ребёнок дома остались...»

Обещал: сделано будет.

И вот, знаете, две недели прошло... И такое впечатление, что никак забыть не могу. Сижу — он предо мной. Лягу — тем более...

Я молчал, потрясённый.

Мы шли тихим шагом. Наполненные туманом и талым снегом котловины и балки отблескивали умирающим светом. Небо потухло и почернело.

Мы шли тихим шагом и оба чувствовали себя ослабевшими и потухшими.

Справа, из придавленных сумерками домиков, неслась знакомая печальная песня:

Нам не надобно ни сеять, ни пахать, Ни цепом, ни косынкой махать. Уж как подати казённые все сполнены: Солдатьём-то все могилки переполнены... Прийми, Господи, ты душеньки крещёные, Прийми, мать-сыра, ты слезыньки солёные...

Сегодня у нас гостят командир з-го парка Джапаридзе, адъютант бригады Медлявский и доктор Костров. За чаем я рассказал о встрече с монахом, который напутствовал расстрелянного за грабёж солдата. Задумались.

— Но как же быть? — неуверенно произнёс Медлявский. — Надо же наказать грабителей.

— А по законам военного времени — расстрел, — добавил Старосельский.

— Я сам чуть-чуть не предал одного солдата суду за кражу шубы у жителя, — задумчиво сказал Джапаридзе. — У меня так уж и было решено. Только избегал с ним встречаться. Вдруг столкнулся лицом к лицу. Хотел уклониться от разговора. А он перехватил мой взгляд и каким-то совсем не солдатским голосом, тихо-тихо сказал: «Простите...» Не выдержал я характера и простил. Он-то в другой раз не сворует, но другие... Других это развратит. Как офицер, я сознаю, что прощать не надо.

— Отгого-то иной раз лучше по морде дать, — заметил Старосельский.

— Ну, вы, конечно, за плётку, — едко бросает Костров.

— Да, без плётки нельзя, — запальчиво подтверждает Старосельский. — Может быть, имея в своём распоряжении человек пять или десять, вы ещё добьётесь чего-нибудь миндальничаньем. Но мой десятилетний опыт меня научил: чтобы быть командиром, нужен решительный тон, властность, железная дисциплина, а иногда удар по лицу. Два года я хотел действовать на солдата лаской и уговорами — и два года солдаты сидели у меня на шее. В моей батарее был форменный кабак. Теперь я считаюсь одним из лучших офицеров в бригаде. В батарее у меня порядок, знание дела, исполнительность. И я знаю, что я достиг этого только страхом. Наш солдат привык и дома к страху, и только страхом можно понудить его к исполнению долга. Дополняй пощёчиной приказание — таково моё правило, чтобы солдат сознавал, что ты — сила, которая распоряжается им всецело.

Поделиться с друзьями: