Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
Но, позвольте, это же вылитый крошка Цахес! Помните? Все общество собралось вокруг малыша Циннобера, «который, сидя на диване, заважничал, словно индюк, и противно сипел: „Покорно благодарю, покорно благодарю, не взыщите. Это безделица, я набросал ее наскоро прошедшей ночью“» [185] !
Рьяные поклонники Э. Т. А. Гофмана, конечно же, ставили подлинность этого эпизода под сомнение, но, хоть и ненадежны свидетельства бражника и хвастуна Кунца там, где речь заходит о собственной его персоне и связях с загадочным писателем, здесь они представляются правдивыми. В описании множество тонко подмеченных деталей, которые едва ли возможно выдумать, а именно эти детали и делают почти неправдоподобное правдоподобным; они нимало не противоречат ни тому положению, в каком очутились устроители охоты, пригласившие в свою компанию горе-стрелка, чье трогательное упорство пропадает втуне и оттого еще сильнее возбуждает сочувствие, ни безудержному тщеславию самого незадачливого охотника, которое позволяет ему не только принимать как должное явно не заслуженные почести, но и домогаться не вполне благовидным способом похвал от окружающих. И это опять-таки совершенно в духе Цахеса / Циннобера — сострадательная подачка и демагогия; вдобавок в сферу гротеска вовлечено здесь и притворно безобидное, по сути же
185
Здесь и далее все цитаты из сказки «Крошка Цахес» в переводе А. Морозова.
Не правда ли, звучит весьма гипотетично? Однако ж, если говорить о том, как создавалась эта, по выражению Гофмана, «безумная сказка», опубликованная в январе 1819 года, мы располагаем надежными свидетельствами, хотя автор одного из них — верный друг и биограф Гофмана Юлиус Гитциг [186] — нечаянно ошибся датой. Вот какими яркими красками Гитциг (о себе он неизменно пишет в третьем лице и называет себя по фамилии) рисует развитие творческой мысли писателя:
186
Юлиус Гитциг. — Юлий Эдуард Гитциг (1780–1849), криминалист и писатель, написал биографии Гофмана (1823) и Шамиссо (1839).
Так он и сделал. В литературе многократно цитировался этот фрагмент, зато, как ни странно, весьма редки упоминания о письме Гофмана к Кунцу [187] от десятого июня 1818 года, в тексте которого несколько раз встречается набросок — маленький человечек верхом на коне; первая часть этого письма гласит:
187
Кунц. — Карл Фридрих Кунц впоследствии выпустил книгу: «Из жизни двух писателей, Эрнста Теодора Вильгельма Гофмана и Фридриха Готлоба Ветцеля» (Лейпциг, 1836).
И полукругом на уровне головы малыша всадника надпись, будто тяжкий вздох: «Донеси, господи, до Тиргартена».
Крошка Цахес с лицом самого Гофмана.
Внешние обстоятельства восстановить нетрудно: врач Гофмана — предположительно это был тайный обер-медицинальрат К. А. В. Берендс, директор клиники Берлинского университета, — не рекомендовал своему замученному расстройством пищеварения, циррозом печени и опухолью паховых желез пациенту вести сидячий образ жизни и советовал побольше двигаться, скажем ездить верхом, в ответ на что Гофман и набросал автопортрет верхом на лошади, в сапогах со шпорами, где, как и на всех его автокарикатурах, прежде всего бросается в глаза острый, резко загнутый книзу нос и острый, сильно загнутый вверх подбородок — линии, мысленное продолжение которых образует косой овал. В галерее шаржей, вышедших из-под пера Гофмана, мы снова видим этот профиль у двух персонажей: у капельмейстера Крейслера, что не вызывает удивления, ибо писатель считал его своей точной копией, и — у крошки Цахеса. Ведь, будучи весьма одаренным графиком, Гофман снабдил переплет книжного издания рисунком: фея Розабельверде ласкает Циннобера, и уродец у нее на коленях — если не считать волнистых волос — явно походит на своего создателя. Он не гном-альраун, а истерзанный интеллектуал, и как же он напоминает самого писателя — те же глаза, нос, подбородок, даже волосы, названные в сказке «черными» и «спутанными», были бы похожи, если б фея их не расчесала. «Портрет Циннобера на переплете весьма удачен, ведь коли уж никто, кроме меня, не мог увидеть этого крошку, то я и подготовил рисунок», — писал Гофман князю Герману фон Пюклеру, высылая книгу ему в подарок. Эта фраза, которую до сих пор воспринимали всего лишь как забавную шутку, свидетельствует о большем, чем кажется тому, кто ищет только ключевые фигуры. А как этот человечек выглядит верхом на коне, читатель вполне может себе представить и по рисунку
Гофмана, и по насмешливому замечанию Фабиана в сказке:
Это же Гофман, направляющийся верхом в Тиргартен.
Но что же — так можно бы вернуться к нашим изначальным сомнениям, — что же мы выиграем, если в итоге примем на веру, что в образе уродца Цахеса Гофман изобразил самого себя, хотя вовсе не обязательно отдавал себе в этом отчет? Пожалуй, выиграем, притом кое-что существенное: возможность переосмысления, открывающуюся уже в том, что ее вообще полагают здесь вероятной. Рутина традиционной эстетики все время поддерживает в нас стремление к самообману, к попыткам отождествлять себя с литературными героями лишь в положительном; эта эстетика предложила бы нам Бальтазара. Следовало бы рассеять это заблуждение, тогда небывалая победа реалистического мышления над повседневным тщеславием откроет внимательному читателю Цахеса, скрытого в нем самом.
Понимание этого, или хотя бы искренняя готовность к пониманию, поможет одолеть и другую трудность, возникающую в связи с распространенным взглядом, который толкует сказку о Цахесе как «развенчание феодализма». Что мы выиграем, приняв эту точку зрения? Безусловно (давайте пока отвлечемся от избитой терминологии, которая любой дворянский атрибут отождествляет с «феодализмом», как будто мы вправду погрязли в феодальном болоте), безусловно, повесть содержит также и элементы иронической критики по адресу карликового двора, такая критика непременно обнаруживается, когда писатель, хотя бы и средний, помещает своих героев в придворное окружение, но дело-то в том, что элементы этой критики присутствуют в рассказе лишь также, и поспешный вывод, что суть сказки кроется именно здесь, образует столь же серьезное препятствие, как и суждение о Цахесе по его прообразу, карлику-студенту. Как же представить себе конкретно Цахесову карьеру? Допустим, что критика обращена против приписания всех социальных заслуг одной-единственной персоне в силу ее общественного положения (такой лестью маскируется, к примеру, Проспер Альпанус, когда берется доказывать, что «без соизволенья князя не может быть ни грома, ни молнии и что если у нас хорошая погода и отличный урожай, то сим мы обязаны единственно лишь непомерным трудам князя и благородных господ»), но это допущение не совпадает с фабулой сказки, и, делая его, мы совершаем грубейший промах, точь-в-точь как Гофман на охоте: рана должна быть с кулак, а на деле — всего несколько следов от дроби на шее.
Сказка вовсе не исчерпывается тем, что окружающие (хотя позже, конечно, доходит и до этого) угодничают Цахесу, так как он — министр Циннобер и фаворит князя Барсануфа — лицо влиятельное; в сущности, здесь явление противоположное: выходец из низов становится министром именно потому, что все перед ним раболепствуют, притом с социальной точки зрения совершенно необоснованно! В контексте антифеодальной критики выскочка Цахес — уникум, ведь на вершину общественной лестницы его возносит не древность рода, не благонравие, а тем паче не талант; наоборот, этот простолюдин так глуп и неотесан, что, казалось бы, не может преуспеть, даже обладай он подходящей родословной. Но в силу этой уникальности Цахеса любая социальная критика по сути своей теряет смысл, ибо лишается подоплеки. Странное разоблачение феодализма: в самодовлеющий мирок карликового двора, где все, от священника до князя, давно и наглухо отгородились от простого народа, проникает ублюдочный отпрыск сборщицы хвороста, который не может похвалиться никакими достоинствами, и в мгновение ока делается знатным министром — как же это объяснить? Существует только одно объяснение, и дал его сам Гофман. Путь к крошке Цахесу лучше всего начать оттуда, откуда его начинает автор, то бишь с обстоятельств в государстве князя Пафнутия, «где находилось поместье барона Претекстатуса фон Мондшейн и где обитала фрейлейн фон Розеншён — одним словом, где случилось все то, о чем я, любезный читатель, как раз собираюсь рассказать тебе более пространно»; только что прочитал об этом и наш любезный читатель, который, надеюсь, не впал, «невзирая на свою глубочайшую прозорливость», в заблуждение и не «перескочил через множество страниц», «к великому ущербу для нашего повествования».
Итак, мы в стране, где — как всегда, сверху — насаждено просвещение, причем благодаря изъятию смущающих умы сочинений, широко известных под названием «поэзии», насаждено столь успешно, что последняя из еще обитающих там фей, фрейлейн фон Розеншён, в прошлом фон Розенгрюншён, желая сделать Цахесу добро, опирается не только на покуда сохраненные ею колдовские кунштюки, но и на расхожую просветительскую догму, что-де внешнее состояние определяет внутреннее, иначе говоря, через осознание разрыва между внешним образом и внутренней сутью видимость рано или поздно преобразуется в бытие: тот, кого окружающие вопреки натуре его почитают замечательным малым, как раз поэтому и осознает, что таковым не является, а осознав, приложит все старания, чтобы стать тем замечательным малым, каким он слывет по ошибке. В нашей же повести все по-другому. До странности ошибочна сама концепция человеческой природы, предполагающая, что желаемые идеальные качества от роду заложены в индивиде и со временем получают развитие, притом совершается оно легко и безболезненно. Прежде фрейлейн фон Розеншён, по ее собственным словам, была не столь безрассудна и поступала осмотрительнее. Доктрина заражает даже фей — вот один из важнейших уроков сказки, коли уж от нее непременно требуется поучительность.
Итак, в этом краю безраздельно властвует просвещение, сиречь самый здравомыслящий практицизм, от чудес тут постарались избавиться, леса вырубили, крылатым коням обрезали крылья, а что получается, когда чудеса все-таки происходят, читатель узнает из этой истории — сказки, в которой все увечно. Ведь мало того, что голый практицизм калечит общество (хотя и прививает ему кой-какой иммунитет), уже сам этот практицизм изначально неполноценен, то есть не может не быть увечным; полностью истребить колдовское невозможно, остатки чудесного сохраняются и как таковые деградируют.