Вторая половина книги
Шрифт:
Поэт и литературовед Илья Кукулин совершенно справедливо замечает, что стихотворение Симонова родственно народным заклинаниями, заговорам, заклятьям. Указав на то, что такое сравнение (стихотворение и заговоров) стало уже общим местом, он пишет:
«В случае “Жди меня” такой задачей было сохранение “верности” в условиях военного времени – и подобным образом воспринимали это стихотворение и мужчины, и женщины. Хотя сотни тысяч женщин находились на фронте – в качестве снайперов, радисток, санитарок, врачей и т. п. – в общественном мнении был закреплен стереотип женщины, которая ждет в тылу своего мужа или возлюбленного. Слово “ждать” означало сохранение физической верности и постоянное культивирование переживаемой
Я осмелюсь пойти чуть дальше. Разумеется, стихотворение «Жди меня» действительно – заговoр, заклинание. Вот только на что? На верность – о чем пишется во всех статьях и рефератах, упоминающих это сближение?
Да как сказать… Если бы в стихотворении говорилось что-то вроде «Жду… жду… жду…» или, скажем, «Вернись… вернись… вернись…», – если бы стихотворение писалось от лица женщины, невесты, жены, возлюбленной, я бы согласился с таким суждением. Я бы согласился с тем, что стихотворение воспевает «эмоциональную верность». Но…
Но, господа, но! «Жди меня! Жди!» – тут-то заклинание от лица мужчины. Это не невеста-жена вымаливает у судьбы возвращения жениха-мужа, это жених-муж, возлюбленный, издалека заклинает невесту-жену! «Жди меня! Спаси меня! Верни меня!»
Верни…
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди…
Да что ж это за дожди желтые, с которых стихотворение начинается? Эренбург пишет о глинистой почве, дескать, именно так, вполне реалистически, объяснял он смущавший редактора образ. Струи дождя размывают глинистую почву, бегут по земле желтые ручейки…
И картина эта сжимает сердце необъяснимой тоской.
Почему?
Потому что глинистая, нечерноземная, бесплодная почва – это размытая непрекращающимся дождем кладбищенская земля, земля из свежевырытой могилы. Свежий могильный холмик, размытый унылым осенним дождем.
Так что заклинание наше, заговoр наш начинается у могилы, на кладбище, с могильной земли. Кто же читает – мысленно – этот заговор, это бесконечное «жди-жди-жди», это бесконечное «верни-верни-верни», это еле слышное «спаси-спаси-спаси»?
Источник – в могиле.
Жди меня – и я вернусь,
Всем смертям назло!
Да, он вернется, ведь заклинание-то колдовское, он вернется, но откуда?
Не понять не ждавшим им,
Как среди огня
Ожиданием своим
Ты спасла меня.
Он вернется из огня. Может быть, посюстороннего (война), но может быть, и потустороннего (могила).
Правда, в стихотворении о войне нет ни одного упоминания. Ни о войне, ни о боях, ни о выстрелах, ни о врагах.
Ни слова.
Ни полслова.
Так что, вот: жених, уезжая куда-то, заклинает невесту ждать, ждать изо всех сил. И ожидание это возвращает уехавшего – из огня преисподней, из глинистой почвы кладбища.
Это не заговoр охраняющий –
это заклинание «поднятия мертвеца», колдовской, чернокнижный призыв покойника. Покойник, даже повинуясь такому призыву, вновь ожить не может. Но может прийти.И он приходит.
Не надо думать, что «Жди меня» – единственный в творчестве Симонова пример жадного интереса поэта к теме «Живые и мертвые». В самoм знаменитом романе, разумеется, эта тема не появляется – только в названии. Хотя – генерал Серпилин (сначала комкор, то есть, «бывший человек»), вообще-то, пришел с того света, из преисподней – из ледяного ада ГУЛАГа. Ну, хорошо, здесь указанная тема проходит в рамках литературной условности.
Возьмем другое произведение – пьесу «Четвертый». Вот тут герой – он ведь встречается с призраками своих погибших друзей, общается с ними, спорит. Собственно, вся пьеса именно об этом (я не обсуждаю сейчас идеологическую направленность произведения, речь лишь о форме). Скажете, и здесь просто условность? Допустим. Но ведь именно такая условность появляется не случайно, не на пустом же месте.
А вот, скажем, стихотворение, тоже написанное во время войны, в 1943 году, «Старая солдатская песня» (положенная на музыку, как и «Жди меня», Матвеем Блантером):
Как служил солдат службу ратную,
Службу ратную, службу трудную
Двадцать лет служил и еще пять лет, –
Генерал-аншеф ему отпуск дал…»
На крыльце родного дома старого, «седого, как лунь» солдата встречает красавица-жена:
Двадцати годов словно не было…
Но тут же возмущенному ее видом солдату жена говорит:
Не жена твоя я законная,
А я дочь твоя, дочь сиротская.
А жена твоя пятый год лежит
Во сырой земле под березонькой…
Это как? Солдат наш, седой, как лунь, двадцать пять лет дома не был, а дочери – двадцать лет. А жена пять лет назад померла…
Можно, конечно, сказать – ну, на вид ей двадцать было, а на самом деле, двадцать шесть. Но зачем же автору понадобилась такая сложность? Ну, написал бы «двадцати пяти будто не было». Так ведь не написал!
Можно еще отнести этот курьез и к авторской небрежности. Что тоже странно. Я думаю, нет тут никакой небрежности. Скорее, он описывает встречу, подобную привидевшейся мне по прочтении «Жди меня», с желтыми дождями и огнем, охватившим душу. Пришел живой солдат – и встречает умершую за пять лет до того жену, вернее, призрак ее, призрак той, встречу с которой он ждал… ждал… ждал…
Считалось, что советская литература чужда всякого мистицизма. Никаких оживших покойников и призраков, никаких вампиров и оборотней в ней быть не могло. Эти темы были уделом «реакционного романтизма».
Но подлинная литература не способна подчиняться идеологической алгебре. Поэтому у советского неоромантика Константина Симонова (а его поэзия растет именно из старого романтизма, от Жуковского до Киплинга) самым неожиданным образом, в таких, казалось бы, пристойно-советских произведениях прорастают образы и настроения, идущие от «Леноры» Готфрида Бюргера, от «Коринфской невесты» Иоганна Вольфганга Гёте, от немецких и английских народных баллад.