Высшая мера
Шрифт:
Печерский снова налил, выпил, щелкнул языком и рассмеялся.
— Павел Иванович, — вдруг мрачно и злобно сказал он, — а вы ведь меня обманули.
— Послушайте, Печерский…
— Вы меня обманули! — выпив до дна коньяк, почти закричал Печерский. — На Цветном бульваре вы
мне солгали.
— Послушайте, вы…
— Вы мне солгали, — упрямо повторил Печерский, — На Цветном бульваре я спросил вас: “Вы
решились? Значит, вы решились?” Вы ответили: “Да, я решился”. Вы помните?
Александров открыл рот,
— Лысый, чорт! Лысый!
— Ни хрена!
— Банко!
— Я сказал, — вспомнил Александров. — Да, я именно так и сказал. “Я решил”, то есть, я решил
вернуться, решил вернуться и работать. Честно работать.
За стеной кого-то ударили по руке. “Фрайер, не тронь карту!” Вопли и хохот опять заглушили
Александрова.
— Полковник Александров, вы передернули! — вдруг закричал Печерский.
— Хотя вы и пьяны, но, сударь, я вам не советую…
— Я немного выпил, но вы должны меня понимать. Я не сплю ни минуты третьи сутки. За мной слежка,
— шопотом, как бы в бреду, продолжал Печерский. — И, чорт его знает, кто следит!.. Свои ли, чужие? К
“Станиславу я не пошел и не пойду. Ну его к чорту! Сегодня я был в одном доме, в квартире одного инженера,
он пришел туда следом за мной. Вы меня понимаете?
Он снова налил коньяку и жадно выпил и со стоном выговорил:
— Можно сойти с ума…
— Не понимаю. Следят, ну пусть следят. Раз за вами ничего нет, раз вы чисты, чего же вам бояться? — с
некоторым сочувствием сказал Александров. — Ну, возьмут. Возьмут и выпустят. Насколько я понимаю, вы
здесь легально?
Печерский не ответил. Он сидел на кровати, обхватив колени, мигая красными припухшими веками.
Вдруг он рассмеялся.
— Господин Александров, послушайте. Вы притворяетесь или вы идиот…
— Да ну вас к чорту!.. — Александров взял фуражку.
— Погодите, — удержал его Печерский. — Погодите. Слушайте. Вы должны выслушать, чтобы все было
ясно. Вы говорите — легально. Не верю, чтобы вы забыли ту ночь в Париже и разговоры с Мамоновым.
— В Париже с Мамоновым? Я надеюсь, это не серьезно… Ночью, в ночном кабаке, за рюмкой ликера…
Не может быть… Это — сумасшествие.
— Почему не может быть?
— Да что вы слепой, что ли? Вы же три недели в Москве, в России!
— Начнем, как говорится, “аб ово”, “товарищ” Александров, — почти спокойно сказал Печерский. — Вы
считаете нормальным, чтобы я, русский офицер, русский по вере, по крови и по рождению, укрывался со всякой
сволочью, в воровской малине…
— Да вы же сами этого хотите…
— Допустим. Ну тогда вы считаете нормальным, что вы, легальный “товарищ Александров” живете под
Москвой в избе у грязного мужика, что вы делаете по двадцать верст в сутки по Московским мостовым,
нанимаясь в монтеры, в мастера, в слесаря. Павел Иванович
Александров, трижды раненый немцами, гвардииполковник и георгиевский кавалер…
— Хорошо! Вы хотите, чтобы вас уважали за старое. А кому оно нужно, старое? Его даже не замечали.
Вот я жил, тратил уйму денег, все на себя и для себя, никому не помогая, не замечая грязи, голода и нищеты.
Какой эгоизм, какая пустота!..
— Кающийся дворянин.
— А вы даже не дворянин. Вы даже не офицер. Может быть, потому что я кадровый, потому что я с
пажеского корпуса до семнадцатого года двадцать лет тянул лямку, потому-то я и возненавидел устав и погоны
и строй. А вам, впопыхах, в школе прапорщиков военного времени, царь дал звездочку, и галун и вы за эту
звездочку или за две звездочки на стену лезете и лоб разобьете…
— Пускай, пусть я школы прапорщиков. Я офицер военного времени — верно. А вы кадровый, вы
гвардеец и аристократ! Но вы, все-таки вы изменили присяге, а я умру славной смертью, как честный солдат.
— “Присяга”, “долг”, “честь”. Я, полковник Александров “порядочный человек и офицер”. Я, например,
не мог жениться на гувернантке, на горничной. За это выгонят из полка, перестанут принимать в обществе. А
заразить гувернантку сифилисом и сделать ей ребенка можно. А быть педерастом и развращать кадет — можно.
Мой долг, например, взять вас за воротник и отправить куда следует, врага моей родины и народа — я все-таки
не могу. Зачем вы мне все это рассказываете? Уж лучше бы не знать.
Печерский сидел на кровати, откинувшись к стене, упираясь затылком в стену. Теперь он говорил тихо,
почти шопотом.
— Все равно. Понимаете, все равно. Гимназистом, в Воронеже, я из упрямства, из озорства спустился
первый на лед. Стал на лед и отбежал от берега. Лед трещит и гнется и синие трещины побежали. А итти надо,
итти, только не стоять на месте. Вдруг доберусь.
Он схватил чашку, выпил и с горечью и злобой сказал;
— Какая сволочь!.. Какая сволочь! Дают явки к трусам, к падали. Все — сволочь. Вот только Наташа.
Одна — Наташа. Да что — всегда руки целовала, всегда я^для нее бог… Да, трещит лед.
— Зачем это вам? Кому это нужно? — печально и тихо спросил Александров. — Вот я живу в трех часах
от Москвы, станционный поселок, в двух верстах село, мужики. Бросьте вы все это. Пошлите вы Мамоновых и
Гукасовых… Вы ремесло знаете, вы шофер. Не пропадете…
За стеной почему-то затихли. Глухой голос удивительно чисто запел:
Есть одна любимая
Песня у соловушки…
— Есть еще выход, — устало и покорно сказал Печерский, — итти, признаться, не хочется. Опять какая-
нибудь ерунда. Вот и не иду. Все равно. Трещит лед… — вдруг он привстал и наклонился к Александрову: