Южная Мангазея
Шрифт:
Это, впрочем, оказался тулуп монтёра, который поднялся к кремлевскому освещению. Это был Хыч, у которого Ян снял комнату, и который халявил оформителем у Викча на кафедре, перед тем как кануть сторожем в Московский метрополитен.
— Ты же работал в метро! — раззявился Викч на тулуп с фирменным знаком метрополитена. — Из подземной трубы — в главную трубу государства! В Кремль! К светочу! Карьера — земля и небо!
— Карьера, — закряхтел Хыч, — наружная вещь, декорация, ордена и прочие знаки убийств. Лишь в большом количестве они могут утянуть к подземным москвичам. Для нас, подпольных москвичей, Кремль — мозг костей, а не карьера. — Хыч постучал по рубину монтировкой.
Викч поморщился под тулупным духом. Конечно, со школьной скамьи он знал, что кремлёвская карьера ещё с Ивановых времён оказывалась кирпичным декором, который замуровывал выдающихся зодчих государственного костяка.
Хыч полез с монтировкой в звёздную промежность. Викч догадался, что он хочет достать перегоревшее яйцо накаливания. Чтобы не оказаться с развороченной задницей, Викч попробовал сдвинуться с насиженного места. На удивление это удалось. Грязь и машинное масло с засаленного тулупа забились в остекленевшие поры его звёздно-раскоряченного тела, Васильчиковы лучи перестали выскальзывать наружу, Викч нагрелся, размяк и кожаной скорлупой облез с тяжёлого яйца. В начинке оказалась знакомая птица — окрылённое сердце его одиночества о-Хохо. Ещё недавно оно окрылило вокзальную юницу Черенкову. И когда та пыталась улизнуть из мозга ангела-рюриковича, взволнованного неба тающей Москвы, оперившееся сердце специально так сильно билось в её девичьем кустике, чтобы Рюриковичу могло показаться, что прелестница просто оседлала летучую метёлку. Но чуткий Рюрикович не обманулся. Его внимание тяжёлой бронзой осело на трепетавшие в ревнивом мозгу пёрышки. Бронзовая птица не удержалась слабосильным кустиком и, рассекая разряды грозового мозга, притянулась стоявшей под напряжением рюриковичской башней Кремля, вонзённой в московское небо. Служила громоотводом, пока Викч с Васильчиковой не покрыли её, как яйцом, кристаллами рубиновой изоляции. Усталому Рюриковичу, только что извергнувшему этой башней своё перепрелое московское нутро, нужен был успокоительный клапан страстей между двумя его царствами — небесным и червивым. Сердце одиночества, безразлично опускающее свои радужные вену и артерию то в то, то в другое, ему прекрасно подходило. Поэтому оно и впало в яйцо царственно-звёздной формы, а когда Викч с Васильчиковой его высидели, окрепло и развернуло оба свои сосуда византийскими орлиными шеями.
— Третий Рим, — заявил Хыч, проверяя, не сочится ли что сквозь зажимы клювов. — Серое, промежуточное! московское царство. Отстойник. Здесь и живое, и мёртвое — всё стоялое! Или вялотекущее. Я видел отсюда, как вы там в первом, верхнем царстве небесными переливами развлекались со смуглянкой. Это из-за неё ты сейчас пунцовый как рак?
— Да, из-за Азеб Васильчиковой, — застыдился Викч. — Я её ещё на вокзальной Плешке встретил.
Хыч ухмыльнулся, пристально вглядываясь в Викча:
— Вот в Азеб твоей эфиопке жизнь со скоростью лучей света несётся, а москвичи эти икс-лучи в свои артритные жилы густят, заболачивают, чтобы самогоном пошли её эфиопские улыбки и жесты в пиявки неповоротливых тел. Да и то обычно лишь чуть шевелит их свернувшаяся память о чужой, эфиопской жизни. Но сейчас вы, кажется, раздразнили гусей глупой позой. Видите, что творится внизу! Сколько жаждущих поднабрать светлых сил у осветлённой, раскоряченной звездой девушки. Ты её как напоказ под своим стеклом выставил. Каждый видит свою мечту.
Хыч кивнул ей Красную площадь. Туда ступали все новые колонны демонстрантов. Виднелись лозунги и транспаранты: «К свету!», «Добьёмся!», «Овладеем!», «Дерзайте!» и пр. Стройная дикая толпа осаждала Арсенальную башню. Васильчикова в ужасе зарделась, Викч вновь остекленел. Хыч хмыкнул:
Твой рубин теперь не защита. Желаешь уберечь свою сокровенную, нужно от живых к отжившим убираться. Пиитическим натурам с их звёздами место под демонстрациями. Снаружи будут проходить.
Викч явственно увидел мертвенную бледность под хычовой бородой.
Нас здесь много замуровано, в кремлёвских стенах, под Красной площадью, — Хыч, успокоительно разглагольствуя, потащил его к внутренней, спускавшейся в Арсенальную башню лестнице: — Не бойся, твоя Васильчикова в сохранности останется. Она слишком горяча. Мы, подпольные люди, в стенах и под землёй научились без женского тепла обходиться. Эфиопскими лучами питаемся после того, как наземные москвичи их используют, попортят тёмными страстями и жизнями. В этом есть своя прелесть. Пока жизнь по жилам москвичей течёт, у нас есть время, чтобы
не захлебнуться ею бездумно.Со стуком и звоном Хыч привёл в подвальную, где-то под башней, сторожку, сплошь уставленную самогонными аппаратами различной формы и величины. Пощёлкал пальцами:
— Мы, пережившие люди, с вами повязаны, но жизнь слепо не копируем, а, как истые её гурманы, играем на ней фуги и скерцо. Вот я трудолюбиво, как пчела или жук навозный собирал, в деканате или где бы ты ни наследил, слёзы твоей жизни. А здесь я их перегоняю, дистиллирую, фильтрую по разным оттенкам и вкусам. Вся палитра от питекантропа до Вертинского. — Хыч указал рукой на ряды бутылок, с печатями Каина и Авеля выстроившихся на полках вдоль стен. — Потребляю в разных дозах и вариациях. Настойки, наливочки всякой крепости и выдержки.
Викч пригляделся. Из каждой бутылки с демоном Максвелла торчала коктейльная соломинка, на этикетках стояло только время — когда собрано — с точностью до секунд и ещё какие-то двузначные цифры.
— Это я так фильтрую. До ста оттенков, — пояснил Хыч. — есть гурманы, что на порядок больше различают… Хряпни! — предложил он. — Всё из тебя вытянуто… Небось помнишь, когда душещипательное происходило. А я пойду пока разведаю, что наверху творится, нельзя ли вам как-нибудь незамеченными убраться.
— Как же я буду костылять в таком виде? Ни ноги ни руки не сгибаются, — Викч зазвенел рубиновыми растопыренностями.
— Вперевалочку. Некоторым всю жизнь кажется, что они из хрусталя сделаны. — Хыч обернулся в дверях: — Присосаться-то сумеешь? Будь осторожнее с крепостью. Тут в некоторых бутылках недельные, даже месячные вытяжки, так что залпом не советую… Скопытишься. — Хыч щелкнул замком.
Викч обвёл взглядом полки. Недаром люди чувствуют, что повязаны с собственной погибелью. Перспектива вновь отведать кое-какие былые воспоминаний была настолько упоительна, что он вскоре перелил в свои остекленевшие сосуды изрядный коктейль из хычовых запасов.
Ого. Охохо. Последнее время Викч лишь изредка испытывал нечто похожее на человечью дрожь, дребезжа рубиновыми покровами, под которыми Васильчикова, сидя на нём, как в доспехах, репетировала последующие жизни. Они вызывались ею в бесчувственных обывателях, в московской нежити, куда она насильно, как инквизитор шампуры, втыкала своя лучи. Во Викче же, звёздном, Васильчиковы лучики не успевали огрубеть, загустеть кровью или лимфой, пронзительным корсетом вен и артерий. Васильчикова прозрачно скользила сквозь дымчатые внутренности, держалась пальчиками за неощутимые сердце и лёгкие, женскими изгибами намекала на другие органы, в которых не было нужды, так как Викч сейчас не жил. Это посторонние, далёкие от Васильчиковой люди, от Москвы до самых до окраин, кому она лишь мелькала мимоходом, как мимолётное виденье, как дар небесный, нуждались во внутренних насосах и бродильнях, резервуарах мимолётного дара, густящих его кровью, чтобы перенести в телесные дебри. Дебри жадно грязнили и темнили кровь, жизнедеятельность постепенно замедлялась, если не было новых уколов и приливов желанной Васильчиковой. Викч же сейчас никаких желаний не испытывал, жизнедеятельность ему была не нужна, потому что в нём уже всё было, была Васильчикова, а в ней все неисчерпаемые вибрации жизни, любое будущее состояние. Викч стал монументом реализованного будущего! Свершения чаяний и надежд! Светочем с неба — красной звездою осуществлённой мечты! Недаром так ринулись к нему обычно труднопробиваемые москвичи. Попить крепенько кровушки. Спасибо Хычу, спустил в убежище. Да ещё и угостил.
Викч угостился ещё. Дивный коктейль. Бахчисарай. Спаси-ибо. Вдруг — его телеса попытались схватить Васильчикову! Допотопный коктейль образовывал внутри него отжитые круги кровообращения, то так текли былые треволнения, то эдак, то питекантроп, то Вертинский не находили своих, давно исчезнувших, жилок, разливались кровоподтёками, смущали и нагревали его нынешнюю прозрачность. Как плавленое стекло, почувствовав себя горой глины и прочих материалов, Викч стал оседать на девушку! Выдавливал заметавшуюся Васильчикову в протоки сосудов, в синячные расплывы, и тут же задыхался от нехватки её лучей в потемневшем теле, замедлял их, останавливал хлюпающими, кровообразующими органами. Прежде в любом уголке их совместной рубиновой звезды Васильчикова каждый миг была новой, была его будущим, а теперь он сам изгонял девушку своими воспоминаниями и в то же время цеплялся за неё, чтобы выжить, объятиями синячных питекантропов и Вертинских сдирал с ускользающей Васильчиковой шкурки и радовался, что ей не остаётся выхода из его тёмных лабиринтов. Вскоре, обуреваемый центробежными силами сатириазиса, от такой внутренней беготни он потерял равновесие и грохнулся оземь.