Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Записки сутенера. Пена со дна
Шрифт:

#16/1

Pologne. Solidarit'e rena^it. Explosion de joie, hier `a Varsovie ou le syndicat Solidarit'e a retrouv'e une existence l'egale, apr`es plus de huit ans d’interdiction (Figaro, 18 avril 1989) [30]

Он был тоже похож на жабу, только выглядывающую из аквариума. Через год и он дал дуба. Поговаривали о заговоре, по другим сведениям, страну попросту поразил вирус генсеков, они дохли тихо, как мухи, но исчезали громко и навсегда, как динозавры.

Первого марта того же года, женатый на иностранке (нам в своё время оказывали такую гуманитарную помощь), на попутном ветре грядущих перемен, который всё-таки дунул в нашу сторону, я вылетел из СССР навсегда. Мне как раз исполнилось 25. Это единственный день рождения, который я помню от начала до конца и, видимо, никогда не забуду.

Я

не спал ночь, но чтобы не спать ещё неделю, мне не потребовался кокаин, в Париже меня плющило от обыкновенного, я торчал от камня набережной, пятнистых платанов, мартовской бешеной непогодицы и даже мелочи, бряцающей у меня в кармане. У меня вдруг выросли крылья, большие и невидимые, они распахнулись, и я полетел. То, что у полёта было направление, но не было никакой цели, только форсировало кайф. Из СССР я увёз фотографию Девида Боуи, полароид, не позволявший, тем не менее, поймать самое главное, и пишущую машинку. Пограничный мудозвон попросил меня вынуть даже серьгу и никак не мог внять, где я заныкал всё остальное. Он щупал меня, как щупают одноклассницу на выпускном вечере, понимая, что больше не увидишься с ней никогда. Таможенник (думаю) полагал, что в моих кедах подошвы на золотых гвоздях, а в жопе торчит гондон, наполненный героином.

Уехать из страны было немыслимым предприятием, а переход границы приравнивалось к пересечению линии фронта. Можно было слинять только по работе с клеймом на лбу мин нет или постараться убежать самостоятельно. Я (было) зондировал кое-какие варианты, даже продумывал снаряжение, но в Финляндию идти было всё равно, что шагать на Лубянку (по Хельсинскому соглашению финны выдавали перебежчиков), норвежских кордон дико охранялся. Были такие, кто пытался проникнуть в Иран или уплыть в Турцию. Совсем долбанутые мечтали угнать или угоняли самолёт. Угонщиков сажали в тюрьму того государства, где они приземлялись (некоторые недооценивали турецкие тюрьмы, а Полуночный экспресс не шёл в открытом показе). Тех, кого ловили при самовольной попытке порвать нитку, судили по статье измена родине (особо тяжкое преступление) и сажали на срок от десяти до пятнадцати лет. Гражданин СССР рассматривался как социалистическая собственность, кто посмеет обвинить нас в стремлении любыми средствами перестать ей быть? Но обвинителей было множество. Считалось, что раб должен быть верен своим цепям, и его священным долгом было любить эти цепи и с нежностью начищать их до белого блеска. Так что, мне нравилось быть врагом идиотов и мошенников, оккупировавших родную землю. Я не мог считать их соотечественниками, их отечество мне было чужбиной, а эмигрантам лучше жить за границей.

Как только я подал документы на выезд, моего отца сняли в работы. Преувеличением бы было считать, что я его убил, хотя доктор Фрейд обвинил бы меня именно в этом (он объявлял только пожизненные приговоры). Мать (она служила в Интуристе) готова была меня убить, но отец, вопреки опасениям, покинул Кремлёвскую больницу без всякого сожаления. Иллюзий по поводу страны, в которой мы жили, у него не было. Он знал, что, в любом случае, всякому молодому человеку, следовало выйти из семьи, а в СССР семьёй было всё государство, так что эмигрировать оставалось единственной возможностью повзрослеть. Так что отец кивнул. Ему пришлось слишком много испытать в жизни (к тому же папа читал Фрейда).

Я хотел попасть в Лондон, но выбора не имел. Один чёрт, во Франции я родился заново, а когда после работы рассекал эспланаду Монпарнасса на роликовых коньках, то чувствовал себя Холденом Колфилдом. И вместе с тем, мне впервые было приятно кифовать себя русским человеком. Слушая Секс-Пистолз, я ходил на рю Дарю. Проглотив пост-литургическую рюмку водки в Петрограде Курлова, я глубокомысленно беседовал с посетителями магазина Сияльского, дружил с Сержем Слюсаревым, которого, по выражению княгини Донской, ударили шашкой на голова и читал на террасах бистро Русскую мысль. Меня, конечно, тянула костюмированная история, и я (было) купил на развале Les Halles фотографию Николая II, сидящего на великолепном ахалтекинце, но быстро перешёл на France Soir, чаще ездил на улицу Сан-Дёни [31], чем на рю дё Крим'e [32] и фанатично отсматривал Симпсонов, стараясь наработать себе чужое детство. По ночам я не пропускал ни одного фильма из серии Histoires Naturelles

Игоря Баррера, Стар трек и Mission impossible [33], а днём бесконечно таскался по городу в поисках моей новой жизни.

#17/1

P'ekin: «D'emocratie!» crient les 'etudiants. Le Dala"i-lama `a P'ekin: «Aucune r'epression ne peut 'etouffer la voix de la libert'e» (Figaro, 21 avril 1989) [34]

Выскочив из подъезда злой, он поспешно забрался в машину. Когда мы выехали на бульвар Сан-Дёни, Шина открыл рот.

– Любопытно (говорит), конечно. Любопытно, любопытно. Я понимаю, что любопытно. В первый раз. Любопытно. Мне как путешественнику и дарвинисту.

Движение становилось невыносимым. Справа или слева выскакивали братья-курьеры, пидарасы на мотороллерах (того и гляди переедешь пару мандалаев в шлемах). Самые опасные на дороге – профессионалы, водители грузовиков, такси и автобусов. Они настолько уверены в своём искусстве и превосходстве над остальными, что, сами не попадая в аварии, постоянно создают аварийные ситуации, которые гробят других.

– Putain, Breton de mes deux, t’advances ou merde! (Не хотел, но шептал я, не слушая Шину.) L’encul'e! [35]

Как все жители Парижа, я ненавидел его транспортное движение. Всё в нём (казалось) было создано специально для того, чтобы помешать мне ехать спокойно. Автобусные коридоры, светофоры, кирпичи, ограничения скорости и дорожные знаки, всё существовало только для того, чтобы развинтить мне нервы так, чтобы гайки посыпались из ушей. Раздражали, в основном, женщины, старики и дети. Мужчин хотелось уничтожать физически и немедленно. Именно, как это делается во время хоккейных матчей, когда игра останавливается, хоккеисты, сбросив перчатки на лёд, начинают мять портреты друг другу с таким наслаждением, как будто весь матч проходит в ожидании этих вожделенных минут, понятных (помимо настоящих воинов) только настоящим эстетам. Кстати, мне даже нравилось, когда меня били по лицу. От удара возникает хмельное ощущение, вызванное, видимо, дрожанием мозга. В этом ощущении присутствует пикантная особенность, как в ресторане, специализирующемся на диковинной пище. Я представил себе, во что могли бы превратиться бульвары и площади столицы, если бы воспитанность не удерживала людей на местах, где они, вцепившись до судороги в руль, сидели с озверевшими лицами и крестили всё, матерясь до дрожания заплёванных ядовитыми слюнями стёкол.

– Putain bordel de merde (орал я)! Мerde! Мerde! Merde! [36]

Особенное презрение вызывали пешеходы, их ничтожность приводила меня в исступление. Без сомнения, это было низшее сословие горожан, оно обладало единственным гражданским правом, которое неистово отстаивало, переходя улицу в самых непредсказуемых местах. Имею право переходить улицу, вот, что было написано, вытатуировано на их самодовольных рожах. Я едва сдерживался от того, чтобы не поставит это право под категорическое сомнение, раз и навсегда.

– Je t’emmerde toi (заорал я, высовываясь в окно.)! [37]

Шина втянул меня обратно в машину.

– Ты чё?

– Connard, putain, je l’emmerde! Je t’emmerde quoi! Vas te faire enculer, connard! [38]

Слушая Шину, я ругался то вслух, то про себя и, вместе с тем, вдруг стал вспомнить, как пришёл к проститутке впервые. И не мог вспомнить.

– Где это было (говорю)?

– Что (Шина)?

– Ничего, продолжай.

Это было в Париже, а, может быть, в Гамбурге. Или в Берлине. Во всяком случае, не в Москве и не в Амстердаме. Не говоря уже о Нью-Йорке. Нет, это было в Париже. Я всё-таки помню, потому что раньше такое было немыслимо. Вот так взять – и, заплатив женщине деньги, вставить ей в тело член, одетый в резину. Нет, раньше бы я никак не смог себе это представить. Прежде всего, по причине брезгливости.

– Putain (заорал я), ce putain de flic en plus! [39]

Как только на дороге появлялся полицейский, тут же начинались беспорядки. Он водил руками с таким видом, как будто руководил планетами.

– Он так себя и чувствует (сказал Шина). Нет ничего упоительнее чувства власти, ощущение того, что ты ей обладаешь и можешь в любую минуту воспользоваться. И тебя, в связи с этим, боятся. Людской страх – фантастическая энергия, которая питает лучше куриного бульона.

Я посмотрел на Шину. С удивлением? Да, с удивлением. Его рассуждения показались мне, они показались мне, не знаю, чем, мне наплевать было на то, что он говорит, я продолжал думать своё. Я думал о своём, он говорил о своём. Прекрасная ситуация, в которой не возникает конфликтов.

Поделиться с друзьями: