Завеса
Шрифт:
Вся беда России, что мы никогда, слышите, никогда не занимались самопознанием, всегда были Иванами, не помнящими родства. Все перенимали из-за границы, не умея отличить зерен от плевел, к примеру, у Гегеля и особенно у Маркса. Да у нас, по сути, никогда и не было философов в истинном значении этого слова. Все те, которыми мы гордимся – Владимир Соловьев, Бердяев, отец Сергий Булгаков – все они поэты. Платон или Кант у нас невозможен.
Лес пугал абсолютным своим безмолвием. Ни шелеста, ни шевеления хотя бы листика.
Хозяин провожал Ормана к электричке. Навстречу им ехала на коне девушка в белом платье, как некое прекрасное и беспомощное видение.
И как последний образ, на выходе из трав и деревьев, стоял облитый солнцем человек с посверкивающей лезвием косой в руке. Держал он ее как алебарду. Была бы это женщина, можно было скаламбурить – «Косая с косой». Так же можно было на миг представить, что это Ангел смерти, стерегущий райский сад, и в руках его коса вместо карающего меча.
За следующим поворотом вставало кладбище, с тремя соснами над могилой Пастернака. За нею высилась колокольня церкви. Священное пространство вокруг его могилы – ведь и мертвым требуется пространство для дыхания иного мира – за эти годы заполнилось, могила к могиле, пошлыми памятниками безымянных генералов и партнелюдей, упорно, до отчаяния и беспомощности, указывая живым единственную – как по этапу – дорогу в завтра.
У церковного входа к ним приблизились два подростка, и намеренно испортили воздух и вконец испортили минуты прощания на перроне. Это можно было прочесть на их наивно-хитрых лицах. Отвратительный запах подтверждал неотвратимость этого пути в завтра.
Уже в сумерках восемнадцатого августа проехала делегация на автобусе в аэропорт Шереметьево мимо Белого дома, через Манежную площадь, непривычно пустую в такой час.
Утром, проснувшись дома, в Израиле и включив телевизор, Орман потрясенно смотрел на танки, стоящие в тех местах Москвы, по которым они проезжали считанные часы до этого. Господи, значит, гусеничный лязг в усыпляющем зное Переделкино ему не примерещился.
Девятнадцатого августа произошел путч, поднятый группой, назвавшей себя Государственным комитетом по чрезвычайному положению – ГКЧП, сместившим Горбачева.
Все еще под впечатлением увиденного и услышанного, Орман смотрел на закат. Странные строки накатывались в память:
Лишь кровь и меч. Отброшен щит.И в мире, что по швам трещит,Среди всего бедламаГуляет далай-лама.В левом углу широко распахнутого окна стыл «куриный бог» облака, и в отверстие средневековым видением пробивалось желто-оранжевое солнце. Вправо же свинцовой залежью простиралась даль великого моря, на которой одиноким оторванным лепестком стыл парус.
Мы все двуноги, однооки,И в стены жизни бьемся лбом,Но вечен парус одинокийВ тумане моря голубом.Орман записал эти неожиданно пришедшие на ум строки и вышел на прогулку, стараясь утишить гул, пробужденный в нем случившимся событием.
Рядом с этим событием море казалось дремлющим Левиафаном.
Внизу уже было темно. Успокаивала чистая россыпь огней. На западе фонари горели на фоне бирюзы, переходящей понизу в розоватую свежесть, тишину и начинающийся холод. Стаи летучих мышей вылетали в сиреневые ранние сумерки размять крылья, и от их зигзагов приходилось шарахаться.
Странно сочеталась с происшедшим поездка на следующий день в кибуц Гиват-Бреннер.
На
плавящем все окружающее жару, в чистое голубое небо возносилось дерево. Огромное, развесистое. На плоском зеленом поле.Дерево – как мгновенное погружение или мгновенное раскрытие ключа жизни.
Дерево – самодостаточное и полное свободы, люстра жизни, повисшая в пространстве. Ствол его, казалось, растворялся в мареве.
Дерево парило в воздухе и в то же время глубоко врастало в землю.
И душа ощущала врастание, подобно дереву, в пространства неба, далей и этой – своей земли.
БЕРГ
Неслышный Его голос нельзя заглушить
Берг долго откладывал встречу с Орманом, после возвращения того из России. Ему всегда было трудно, а порой невыносимо встретиться с человеком, который, не будучи брацлавским хасидом, побывал там, где ступала нога рабби Нахмана. Бергу надо было отмолить это право у Святого, благословенно имя Его.
Наконец-то в один из будних дней он предложил встретиться в синагоге Бней-Брака, для чего Орман должен был одеть талес и постоять вместе с Бергом на утренней молитве, слова которой он знал с детства. Орман с радостью согласился.
– Ну, как там? Вернулись в знакомые места? Побывали в Кремле? – спросил Берг, омывая руки. – Меня всегда поражала жизнь его обитателей. Властителей таких необъятных пространств. Это же смертельная скука, которая страшнее динамита. Из этой скуки, как из яйца змеиного, вызревают и могут разрядить ее лишь грандиозные преступления. Когда раскрылись дела Сталина, я был потрясен: обнаружилось дно Истории. Сталин мог обитать в маленькой келье-комнате, но в ней концентрировалась неограниченная власть, бросавшая вызов власти Всевышнего.
Орман был удивлен этой тирадой обычно молчаливого Берга, открывшегося ему внезапно по-новому.
Орман описывал те места Полесья, в которых побывал.
Особенно взволновало Берга описание лесных дорог, по которым шли праведники из городка в городок при багровом свете заката или багряном сиянии месяца.
– Совсем недавно, – сказал Берг, – меня посетил давний брацлавский хасид. Во время войны он оказался в окружении в Брянских лесах и болотах.
Орман вздрогнул, вспомнив рассказ Альхена в лесу под Киевом.
– Целая армия там погибла, просто стерлась с лица земли, – продолжал Берг. – Человек выжил, но до сих пор он как бы не в себе. Описывал ночной лес. Месяц, бледный, как утопленник, всплывал из бездонья на поверхность синего неба ночи, словно бы вызывая из темных лесных логов подобия лунатиков. Просвеченные лунным светом, курились их тени. Они колыхались вокруг, но не были страшны, ибо, казалось, были погружены в свое небытие, и проходили сквозь человека, как он – сквозь них. У него была особая, как он говорил, лесная память. Неведомым чутьем он узнавал знаки и намеки бездорожья, и мог бродить по лесам, не боясь заблудиться. Хохот, переходивший в хрип не пугал его, ибо он знал, что это леший, то ли притворившийся сычом, то ли с сычом на плече. Все эти сычи, боровики, лешие запутывали человека, уводили в омут, но этот человек их не боялся. Сейчас, когда стало возможным туда ездить туристом, он снова побывал там. Тянет его туда как магнитом. Пришел ко мне исповедаться: хотел где-нибудь, посреди леса попроситься сойти по нужде и не вернуться. Просто сгинуть. И знаете, почему он этого не сделал? Он знал, что в какие бы дебри не зашел, выберется оттуда.