Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Наши часы

Душный воздух плывет от карнизов и ниш, утопают во мраке края балюстрад, дребезжат фонари, разбивается тишь, и кусты у скамейки упрямо шуршат, и всё реже слышны поездов голоса, и на горькую пыль выпадает роса. Разветвляется луч, и скамейка пуста. Каблуки глубоко утопают в песке. Приходи — нас обоих зальет темнота, я смогу прикоснуться к любимой руке. Куст жасмина кивает, безлюдно вокруг, и жужжит среди веток невидимый жук. Это наши часы — и простор, и покой, — не такие, как дома, где шум суеты. Стрекотаньем цикад, словно пеной морской, переполнены травы, кусты и цветы. Духота от железной дороги ползет, но прохладой ночной дышит лиственный свод. Над предместьем, над парком в полуночный час, словно колокол, виснет ночной небосвод. Как случайно, как хрупко связавшее нас — то, что нас отрывает от дел и забот, — но скамейка, что в темной аллее видна, и сегодня, и завтра нам будет верна.

Шарманка

из пыли

От света и зноя земля горяча, трещат, рассыхаясь, скамьи, и ветер, желтеющий дерн щекоча, проходит сквозь пальцы мои. Итак, это, стало быть, день выходной для тех, кто ничтожен и нищ. Стучатся в ограду волна за волной шум улиц и гомон жилищ. Размеренно кружатся тучки вдали, листва выгорает дотла. С акаций летят лепестки и в пыли блестят, словно капли стекла. И кажется — голос шарманки возник в неспешном кружении дня, вином и коврижкой лаская язык, кружа и листву, и меня. Шарманка незримая, ты наяву из пыли поешь мне, и впредь позволь позабыть, что на свете живу, и ручку твою завертеть. С зубцами незримого вала сцепясь, комод и корзина с бельем поют, образуя высокую связь с набивкой в матрасе моем. Так будем щедры… Пусть всю жизнь напролет зазубренный крутится вал! И вот паровозный свисток запоет, трава зашумит возле шпал, уронит замазку рассохшийся паз, и вся эта пыль вразнобой посыплется в песню, и слезы из глаз покатятся сами собой.

Щедрое лето

Возле джутовой фабрики, в полдень, вдвоем прилегли на горячий песок. В зное летнего дня утопал окоем и поблескивал женский висок. Пыль мешков и пеньковых волокон насквозь пропитала и горло, и грудь, и с растресканных губ им не раз довелось каплю собственной крови слизнуть. Так лежали, макая свой хлеб в молоко, колотье унимая в груди. Шелестящая осень была далеко, и одна лишь теплынь впереди. Шелушился загар, и густым, словно сок, воздух был в эти летние дни, и о доме, что стал бесконечно далек, говорили впервые они. И в полуденный зной были чувства чисты, становились всё мягче слова. На бегониях красных не сохли цветы и еще зеленела трава. Беспредельная щедрость являлась во всем, и жарой исходил небосклон, — так лежали у фабрики в полдень, вдвоем, слыша долгую песнь веретен.

Чужак

Что ни вечер — гость у нас в дому: хочет мать понравиться ему, красится, потом зовет к столу, — гость на главном месте, я в углу. Я давно не видел на столе эдакого сочного филе, — гость умнет кусище за присест и еще за матерью подъест. Жир стекает у него с усов. Мать следит за стрелками часов, локон теребит, платком шуршит, — гость подмигивает, не спешит. Мать сердечко станет рисовать на подносе, значит — марш в кровать. В духоте лежу за часом час. Мерно за стеной скрипит матрас. В полночь стукнет дверь легко-легко. Утром мать упустит молоко на плите — на мне срывает злость. Сливки тоже выпивает гость.

Я думаю, мне было бы по силе

Я думаю, мне было бы по силе уютный ресторанчике завести в таком предместье, где поменьше пыли, для клиентуры младше тридцати. С утра и днем всё было б чин по чину, любой бы кушал то, что заказал, но к вечеру бы скидывал личину и наполнялся жизнью сад и зал. Клиенты без различия, без ранга с охотой стали бы наверняка вальсировать и приглашать на танго, хлебнув вина, а можно — молока. Не пачкались бы скатерти, салфетки, не преступало меры озорство, скандалы были б очень-очень редки, а может быть — совсем ни одного. И мне порой приятно было б тоже припомнить золотые времена: я выходил бы в залу к молодежи и вместе с нею пел бы допоздна.

Старому бродячему цирку

На юру, среди чертополошин, где спокону не живал никто, объявился цирк — не зван, не прошен: стало воздвигаться шапито. В пересохший грунт вонзились колья, вздулись тенты, словно паруса, и фургоны, встав среди приволья, дым понаправляли в небеса. Всё чуть-чуть проржавлено, погнуто, отовсюду только лязг да скрип, непорядок в ячеях батута, очень плохо смазан кривошип; агрегат внушает беспокойство всем, кто цирк считает ремеслом: как ни жаль, но сдать бы всё устройство, кажется, пора в металлолом. Старый цирк, времен былых осколок, сколько ты скитался до сих пор! Но, зайдя в деревню ли, в поселок, где уж там рассчитывать на сбор. По местечкам, по глубинке тяжко натаскавшись поперек и вдоль, ты пришел в столицу, побродяжка: может, да и выгорит гастроль. Но включают радио так рано — с ним ли бой вести, в конце концов? Победишь ли власть киноэкрана звуками фанфар и бубенцов? Знай ты, сколь житье в столице туго, ты бы к нам, пожалуй, ни ногой! Или понял,
что у нас для друга
все-таки найдется грош-другой?
Наперед провал не предрекая, кинь же вызов с пустыря судьбе, верь же, что какая-никакая соберется публика к тебе. Старый цирк, пускай случится чудо: отдохнуть в сырые вечера пусть придет как можно больше люда под заплаты твоего шатра!

В поле

На гравии блестя слегка, мерцают дальние огни. Еще острей от ветерка тяжелый аромат стерни. Темны пространства пустырей, струится сырость от земли, шуршат крапива и кипрей, и псы разлаялись вдали. Для мака время подошло дозреть, коробочки клоня, Твоей руке сейчас тепло: она касается меня. Движенья ветра так слабы, и вьются у моих висков одни лишь пенные клубы почти незримых мотыльков. Твой стон и сладостен, и слаб, и мне сегодня стоит он не больше, чем любой из жаб под норость выбранный затон. Струится вглубь тяжелый сок, миг длится, жизнь уходит прочь. Под пальцами опять песок, уже к концу подходит ночь.

Углепогрузчики

Они сошли с асфальтовой дороги, направились к платформе прямиком. Бурты угля, как горные отроги, лежали, припорошены снежком. Они лопаты взяли, и умело, без лишней спешки, принялись за дело. Присели, ощутив усталость в теле, забыв про холод и про темноту, и хлеб со смальцем деловито ели, подолгу крепкий чай держа во рту, на ребрах чуя — такова работа — бельишко, задубевшее от пота. Когда иссякла ночь и уголь тоже, казалось им — кто знает, почему, — они грузили уголь, но, похоже, только уголь, но еще и тьму; легко ли он дается, час полночный, тяжелый час дороги сверхурочной?..

Зимний садовник

Помидоры последние сняты с кустов, догорели ботва и листва. Сад ухожен, и пуст, и к морозу готов, и шуршит под граблями дресва. Розы вкопаны в грунт, как обычно зимой, всё закончено, и потому я сезонных рабочих отправил домой, чтобы с садом побыть одному. Только вяло глядит из песка сельдерей, да по трубам шумят ручейки, и на грядках, за стеклами оранжерей, из земли прозябают ростки. Соки съежены в стеблях, кончается год, солнце медлит всходить поутру, и дрожащий на уксусном дереве плод морщит старческую кожуру. С каждым днем всё жесточе, всё злей холода, и порою рукам тяжело спозаранок садовничать, — лишь иногда дышит в стекла скупое тепло. Одинок я, набрякшие руки грубы, но стою, примирен до конца с жизнью, ибо она не презрела судьбы клубня малого и деревца. Будь прославлен, о город, цветущий для всех в дни, когда облетели давно даже астры в саду; будь прославлен, орех, постучавшийся веткой в окно; снежноягодник — зрелая крепость ядра, стекленеющих ягод литье; будь прославлена, первых метелей пора и земное служенье мое. Кровь еще горяча, — я не думал вовек, что она так чиста и жарка, что еще пощадят меня ветер и снег, как щажу я на ловле малька. Так, сегодня я — дым, отогревший в горсти пробужденное семя и всход, слаб и мал, как они… Но не должен пройти мимо тех, кто еще расцветет.

Старик у реки

Где город кончается и переходит в поля, где илом и гнилью прибрежной пропахла земля, замшелый рыбак доживает свой век, и вода течет с незапамятных лет сквозь его невода. В привычку — стряпня и починка сетей старику, из города носит и нитки, и шпиг, и муку; он дружбы не водит ни с кем, но со всеми вокруг знаком, и выходит к порогу на первый же стук. Бывает, зайдет поселенка, укупит леща, к нему плотогоны погреться бредут сообща, садятся к столу, коль погода снаружи дурит, и все умолкают, когда старикан говорит о мерном теченьи реки, о сетях на ветру, об илистых поймах, о рыбе, что мечет икру, и губы похожи его на сочащийся сот, на гриб-дождевик, от которого споры несет. Даются слова всё трудней и трудней старику, не так уж и много рыбак повидал на веку, и за день устал, и давно задремать бы ему, и сплавщики тихо его покидают в дому.

Там, где копоть кроет подъездные ветки

Там, где копоть кроет подъездные ветки, что ведут до самых заводских ворот, ни пырей, ни вязель не хранят расцветки, щелочью и маслом вымаран осот. Там земля буреет, напрочь обесплодев, вар, лоскутья толя, словом, хлам любой уминают фуры тяжестью ободьев так же, как известку и кирпичный бой. Сколь травы полоски ни грязны, ни узки, но полны рабочих в середине дня: смотрят, как шлагбаум весь дрожит при спуске, как шагает крана черная клешня. Здесь, когда не жарко, топчутся подростки, поиграть у рельсов тянет детвору; ветхий мяч футбольный ударяет в доски, и скрипит штакетник пыльный на ветру. Угасают трубы по гудку, покорно прочь выходит смена, молча, по-мужски, медленно, как будто глины или дерна тащит на подошвах грубые куски. Газ на стены светит сумрачно и тяжко, ветер наползает, гулок и глубок; только на коленях нищий старикашка спичечный в отбросах ищет коробок.
Поделиться с друзьями: