Зеленый луч №3 2018
Шрифт:
«Гляжу на огни Симеиза…»
«Платан, который мог бы помнить Пушкина…»
«Новый год в курортном Кисловодске…»
Проза
Лариса Дегтярева
На том берегу огромной лужи
Листва шептала невнятно и неуверенно. Она была неестественно темной и тяжелой. Ветер, прилетевший сюда из далеких южных стран – желтых, бирюзовых, блестящих и шумных, прилетевший издалека, уставший ветер, истрепавший там, за тридевять земель, своими невидимыми легкими крыльями и пальмовые ветви, и маковые чашечки, был уже не в силах гнуть листочки, а лишь стукал их друг о друга и тяжело вздыхал.
Женщина,
высунувшая из слабо освещенного окна на третьем этаже свою кудрявую голову и свесившая тонкие руки, забыв о сигарете и кипевшем чайнике, размышляла о простой, но неразрешимой загадке природы: «Как странно! Вот эти листья колышутся, шумят, а те – хоть и совсем-совсем рядом, пускай чуть выше – неподвижны».Мужчина, не замеченный ею, укрытый не столько нижними ветвями того же тополя, сколько давно уже опустившейся на город ночью, смотрел на женщину и гадал: «О чем она думает? О хлебе насущном? О прошлом? О будущем? Обо мне? Ну не о листве же, в самом деле. О листве думаю я, ведь это я – поэт».
А женщина сравнивала те листья со своими пальцами на правой руке – руке, свободной от сигареты, все пальцы которой были легки и подвижны, все – кроме безымянного. Пальца, окольцованного мужчиной, стоящим под ее окном.
Он надел ей это тоненькое выпуклое колечко, уже успевшее покрыться двумя еле заметными царапинами, совсем недавно и… навсегда. О последнем женщина, конечно, не знала, только весьма надеялась на это, равно как и сомневалась в том. Ой как сомневалась! Потому что муж ее был поэтом, а значит, был любвеобильным, непостоянным, ветреным, непредсказуемым…
…Как безутешно, как тоскливо и ласково шептала она в детстве его хрустальное имя: Виталька, Виталик, Виталий… В этом маленьком, низком, блеклом городке, в котором изо всей его серости лишь летом почти у каждого двора светили ярко-оранжевые заплатки комбикорма, высыпанного просушиться под нестерпимо горячим солнцем, а к ноябрю вывешивались новые красные флаги, заменяя старые, изрядно полинявшие за лето под тем же солнцем… В этом скучном городке, куда мама привезла ее пожить у бабули, отправившись вслед за папой в далекую прекрасную страну, откуда только что и прилетел этот обессилевший ветер… В этом стареньком, ветхом, покосившемся городке ей было так неуютно… Здесь только и было прекрасного, что идти в школу, шлепая синими резиновыми сапогами по маленьким лужицам, и шептать: Виталька, Виталик, Виталий… или хрустеть ломким снегом: Виталька, Виталик, Виталий…
И летом, во время каникул, при всей невозможности увидеть его, все же бродить по городу – вокруг школы, по больничному парку, вдоль нескончаемой бледно-голубой стены консервного завода, доходить до центра и подниматься по короткой улице Ленина мимо памятника вождю, мимо дома культуры, мимо музыкальной школы, мимо маленьких магазинов и совсем крошечной керосиновой лавки, на бугор, за которым и жил он в одном из домов, в каком именно – она не знала. Подолгу стоять там, на бугре, рассматривая сверху дома. И гадать, что, может быть, в том – с белыми заостренными книзу наличниками, с довольно-таки большим чердачным окошком, из-за разбитого стекла которого выглядывала чуть светловатая, словно запыленная темнота… А может, вон в том большом доме из красного кирпича с чахлым виноградом, нависшим над широкой тропинкой, ведущей к большому рыжему коту, возлежащему на высоких ступенях… Или здесь, где в голубых, цвета его глаз, цветах утопали позабытые кем-то (уж не им ли?) мячики и машинки… Или там, где дорожки, посыпанные песком, так напоминали его волосы, такие же золотистые и такие же спутанные…
Становилось немного легче, когда на пару недель приезжал ее двоюродный брат. В эти дни она носилась по городу то влекомая, то подталкиваемая им, в поисках то ли мороженого, то ли лимонада (уже и не вспомнить); порой забредая с ним в невообразимые места: и на татарское кладбище, и во двор какой-то мастерской… И нигде – ни в магазинах, ни среди могил, похожих на милые домики, ни вблизи застывших (казалось, навеки) косилок и дожде-валок – она не вспоминала о том, кто никогда не выходил из ее головы. Только ночью, когда брат под мерный бабулин храп шептал ей всякие страшные истории, она, уткнувшись лицом в подушку, шептала: «Виталька, Виталик, Виталий… Виталька, Виталик, Виталий…» И становилась немного смелее… И однажды, осмелев, призналась брату в том, что влюбилась в очень-очень красивого светловолосого, голубоглазого мальчика…
В костюме он выглядел совсем по-другому. Прямые линии и прямые углы пиджака прятали покатость его плеч и сутулость. Тяжелая темная ткань смягчала очертания его острых коленок и локтей. Казалось, будто так хорошо знакомая ей, такая родная коротко стриженная светлая голова была приставлена к совершенно чужому телу. Впрочем, и лицо его тоже менялось – становилось холодным и надменным, чужим…
– Спит? – тихо спросил он.
– Спит, – еще тише ответила она. – Почему так поздно?
– Есть хочу.
Она молча ушла на кухню и принялась осторожно помешивать мясное рагу, картошка в котором все равно мялась и разжижалась. И глаза ее тоже увлажнились, и слезы уже готовы были потечь прямо в эту картошку. Огромная расписная деревянная ложка скребла дно кастрюли все медленнее и медленнее. Перед ее глазами поочередно вставали все те женщины, с которыми он мог засидеться дотемна… И тоненькая географичка в прямой длинной юбке с высокой замысловатой прической и тучей мушек на лице… И пышная, улыбчивая, очаровательная англичанка… И завуч – красавица с темными тяжелыми волосами и такими же глазами…